Жадная до работы, независимая, она обладала и главными недостатками людей своей профессии, и если уж поддерживала версию о чьей-либо причастности к преступлению, то с радостью плевала и на все тайны следствия, и на презумпцию невиновности.
И внешность у нее была весьма своеобразная: рост метр пятьдесят два без каблуков, лицо широкое и плоское, вьющиеся волосы, видимо, выкрашенные в темно-коричневый цвет, по оттенку напоминавший сапожную ваксу, и сильно накрашенные губы и брови.
– Здравствуйте, Эстер, – сказал Сервас.
– Привет, Мартен.
– Кто вам сказал? – поинтересовался он.
– Вы что, всерьез думаете, что я отвечу на этот вопрос?
В отличие от троих остальных, она носила маску. Однако сейчас маска была спущена вниз, потому что она смаковала чашечку кофе, придерживая блюдечко. Сервас готов был побиться об заклад, что им с Самирой кофе никто не предложит.
– Что произошло с Мусой? – в упор спросил человек в костюме. – Верно ли, как сообщила нам мадам Копельман, что его… гнали по лесу какие-то люди, а потом сбила машина?
Застигнутый врасплох, Сервас прищурился и в нерешительности взглянул на плачущую мать.
– С кем имею честь? – спросил он.
– Мэтр Фонбель, – ответил адвокат, поправив галстук и смерив полицейского взглядом. – Я защищаю интересы семьи.
Сервас посмотрел на адвоката, потом перевел взгляд на мать. Ее заплаканные глаза на секунду остановились на Самире, и, похоже, зрелище ее смутило. Тогда Мартен сделал знак Самире, и она начала рассказывать. Она описала аварию и погоню в лесу, опустив при этом, что у Мусы на груди было выжжено слово ПРАВОСУДИЕ, что он очнулся на прозекторском столе и что на голове у него была маска в виде головы оленя.
Сервас наблюдал за реакцией мадам Сарр. Страдание ее было огромно, целый океан слез. Этот образ – ее сын, бегущий по лесу от преследователей, как дикий зверь, – останется с ней до конца ее дней. Для нее Муса будет вечно бежать по этому лесу. Таково уж человеческое горе. И такова уж самая трудная сторона ремесла сыщика: быть гонцом с дурными новостями и отнимать и радости, и надежды.
Самира тоже выразила соболезнования матери и брату погибшего и повернулась, чтобы посмотреть на него. Шариф сразу же смерил «легавую» презрительным взглядом, в котором сквозили и почти физическое отвращение, и принципиальная классовая ненависть. И не только потому, что она была полицейским арабского происхождения, а потому, что она была женщиной-полицейским с арабскими корнями. Что еще презреннее в глазах Сарра. Самира глаз не опустила, и Серваса поразила безмерная, жгучая ярость, которая вспыхнула в глазах старшего брата.
– У вас уже есть подозреваемый? – поинтересовался адвокат.
– Мы только что приступили к расследованию, мэтр.
– Это верно, что у него на груди было выжжено слово ПРАВОСУДИЕ? – спросил Шариф Сарр голосом, в котором звенело бешенство.
Сервас вздрогнул. Мать снова залилась слезами. Адвокат шагнул к ней, но Шариф быстро пересек комнату, оттолкнул адвоката и обнял мать. Не выпуская ее из объятий, он повернулся к остальным. Глаза его сверкали.
– Это точно кто-то из легавых, – выкрикнул он. – Всем известно, что полицейские расисты. По вашей милости мой младший брат чуть не угодил в тюрьму, хотя был невиновен!
– Это вы убили моего сына! – вдруг взвыла мать. – Вы убийцы, душегубы!
Сервас без слов застыл на месте, словно ему дали пощечину. Впрочем, этот гнев был ему понятен. Разве он сам не впадал в ярость, когда кто-нибудь из коллег поддерживал взгляд на полицию как на структуру расистского толка, и тем самым бесчестил всю профессию? Он повернулся к журналистке: