— Я не умею.
Толстяк смотрел сверху вниз, криво усмехнулся:
— Врешь.
Я покачала головой. Я не вру.
— Целка?
Я кивнула.
— Да что б тебя. Никогда не был первым. Хотя бы во рту.
От этих слов меня скрутило в приступе тошноты. Я представить не могла, что эту дрянь можно взять в рот.
— Учись. Ну, — он неожиданно погладил меня по макушке, как котенка, голос приторно смягчился, — давай, детка. Это не сложно. Важно лишь старание. Ты ведь не хочешь меня расстроить?
Я медлила. Отвернулась и, закаменев, смотрела на крашеную серым дверь, отчаянно надеясь, что она откроется. Что этому кошмару положат конец. Плевать на стыд, на все плевать. Не смогу. Не хочу.
Толстяк одной рукой взял меня за волосы на макушке, другой подцепил свой член и попытался ткнуть головкой прямо в губы, но я увернулась. Горячо прошлось по щеке, и я едва не дернулась от омерзения, сжала кулаки. Но подняла голову, выдавила глупую улыбку. Старалась выглядеть наивной до идиотизма. Что я могла? Тянуть время. Досмотры не могут длиться вечность. Кто-то же должен хватиться этого урода? В часы свиданий время расписано. Я постоянно косилась на дверь. Если бы умела молиться — молилась. Всем существующим и несуществующим богам.
— Ну, давай. Поиграй с ним. Я не могу ждать вечность. Давай! Какая же ты милашка, как кукла.
Он вновь и вновь гладил меня по голове. Разомлел, размяк от предвкушения, сопел, как боров, и все время шарил потными ладонями. Кажется, даже забыл про время.
Когда неожиданно стукнули в дверь, я вздрогнула так, что села на пол. Внутри все ухнуло, будто оборвалось.
— Кантрон, сколько можно, — резкий голос и вновь гулкие удары по железу.
Толстяк отстранился, нехотя заправил свой отросток:
— Мы закончили, Дик. Выхожу.
Он нагнулся, вновь схватил меня за волосы и выдохнул в лицо:
— Ничего… в следующий раз продолжим. Ты ведь придешь. Никуда не денешься. А я буду ждать.
Я лишь кивнула. Сейчас главным было только одно — чтобы меня пропустили к отцу.
3. 3
Я ревела, когда увидела отца. И от того, что только что произошло, и от того, как он выглядел. Похудевший, постаревший. Потухший, будто из него выкачивали жизнь. Левая щека была сиреневой, как чернила, бровь рассекал свежий шрам. Его били. Моего папу. Плевать кто: сокамерники, надзиратели. Папу, который даже голос никогда не повышал. Все мое отошло на второй план. Рассыпалось в пыль. Хотелось передушить их всех. Одного за другим. Свернуть шеи, чтобы хрустели позвонки. Но я была бессильна, как пылинка в солнечном луче.
Папа был геологом. Увлеченным, азартным. Про таких говорили: «женат на профессии». После смерти мамы он больше так и не женился. Возился с картами, перекладывал минералы, что-то высчитывал, химичил, изобретал. Пытался привить такую любовь и мне, но вся эта возня оставляла меня равнодушной. Я просто колесила вместе с ним по стране, от Хотца на севере до Пакона на границе Серых земель — и меня это устраивало. До тех пор, пока мы не поселились в трущобах Каварина, в поганом Муравейнике, похожем на хлипкий многоэтажный карточный дом. Мне было пятнадцать, и я почти ненавидела отца за это. Глядя на него теперь через решетку, я ужасно этого стыдилась. Я была дурой. Впрочем, как и все подростки.
Я села на привинченный к полу стул перед стеклянной заслонкой. Напротив, будто отражение в странном зеркале, сидел папа. Мы просто смотрели друг на друга, не отрываясь. Я старалась не плакать, даже улыбаться, чтобы хоть как-то подбодрить его. Хотя, после всего случившегося, наверняка, выглядела ужасно. Чувствовала себя еще хуже. Он тоже улыбался ниточкой узких губ. Робко, будто смущенно. О чем он думал сейчас? Я бы, наверное, не вынесла, если узнала.