– Рекламщик-надомник? – Я постаралась красиво улыбнуться своими алыми губами.

– Нет. Я занимаюсь станковой живописью, – ответил он. – Пишу, стало быть, маслом…

– И в какой же манере?

– А хотите посмотреть?

При этих словах Бо так глубоко заглянул в мою душу прямо через глаза с капитально накрашенными ресницами, что я испугалась, как бы он там чего лишнего не обнаружил, и поспешно спросила:

– А что, можно?

– Да почему же нет?! – отозвался он так радостно, что стало ясно: от просмотра его живописи мне уже не отвертеться.

И я, решив не тратить время впустую, сразу согласилась поехать к Богдану в мастерскую, которую он делил с другом-художником. Или мы не взрослые люди? К чему нам тягомотина конфетно-букетного периода? Мужчины всегда готовы этот период пропустить, а у меня роман на первой главе завяз – пора подпитываться новыми впечатлениями!


Мастерская Бо находилась не где-нибудь, а в самом центре нашего города, на Пролетарском проспекте. Власти однажды объявили конкурс на новое название главной магистрали. Победителем признали вариант «Проспект Единения и Согласия». Длинную табличку с новым названием пристроили на одном из домов в начале улицы, на остальные здания то ли сил не хватило, то ли денег пожалели. Таким образом, только жильцы одного дома оказались прописанными на проспекте Единения и Согласия, а прочие так и продолжали жить на Пролетарском.

Дом, где находилась мастерская Бо, имел в качестве последнего этажа длинную застекленную мансарду во французском стиле. В советские времена там располагалась редакция газеты «Красный комсомолец», которую в перестройку упразднили, а ее помещения стали сдавать внаем художникам. Именно в мансарду меня и привел Бо. Я надеялась обнаружить там его приятеля, в рембрандтовском берете, пишущего что-нибудь бессмертно-классическое на огромном полотне. Почему? Да потому что в присутствии постороннего брат Георгия не сможет сразу начать откровенно ко мне приставать. Хоть я внутренне уже настроилась на отсутствие конфетно-букетного периода, кое-какая вина перед мужем меня все же мучила, и поэтому хотелось всячески оттянуть сакральный момент соития с чужим мужчиной.

В мастерской не обнаружилось никого ни в берете, ни без оного. Это было довольно большое, светлое помещение, захламленное всякого рода рамами, холстами, натюрмортными постановками с превратившимися в сено букетами и мумифицировавшимися плодами, идентифицировать которые уже вряд ли бы кто-то смог. Грубо сколоченный из небрежно оструганных досок длинный стол оказался заставлен разнокалиберными банками, бутылками с олифой и лаком, сосудами, щетинившимися кистями во все стороны. Тюбики, полные красок, а также пустые, раздавленные и увечные инвалиды, валялись везде: на этом же столе, на полу, на полках с покрытыми махровой пылью гипсами.

Самыми милыми в этой обители свободных художников мне показались бумажные ангелы, спускающиеся на ниточках с огромного светильника, представляющего собой пластиковое колесо со встроенными в него лампочками. У ангелов были с большим тщанием вырезанные детские ступни с круглыми пяточками и крохотными пальчиками. Каждый малыш держал в руках что-то вроде трубы или дудки, на которых они, наверно, обычно наяривают в своем беспорочном раю.

На стенах в полном беспорядке, вкривь и вкось, висели разнокалиберные картины, а возле окон стояло несколько мольбертов. На одном, самом крупном и тяжелом, находилась картина, которую я тут же отправилась смотреть. Она мне понравилась сразу, с первого взгляда, хотя я и не поняла, что там изображено. Но я давно уже догадалась, что нет смысла искать в картинах то, что задело тебя за живое или, как сейчас говорят, торкнуло. Ты сразу или совпадаешь с картиной, или нет, и все это происходит на уровне самых тонких вибраций. Если вибрируешь в унисон с полотном, то все – ты его вечный поклонник и раб, а изображено на нем может быть что угодно, от черного квадрата до многофигурной батальной композиции.