Бежать!

Только вот ноги застыли. А тварь протянула к Ваське когтистые руки, раскрыла рот и издала звук, высокий и тонкий, оглушающий, лишающий разума…


…услышав крик, Себастьян все ж решился и, обернувшись крылом, высадил стеклянную дверь. Брызнули осколки, запутавшись в тонком пологе штор. Да и сам он, признаться, споткнулся и повис в них, таких обманчиво легких, шелковых.

Вот же не хватало беды!

Себастьян дернулся было, но проклятые шторы скользили и норовили спеленать покрепче, будто именно в нем узрели злоумышленника. И, потерявши терпение – в последнее время с терпением у него вовсе было тяжко, Себастьян распахнул крылья.

Затрещала горестно ткань.

Визг смолк.

Что-то упало, покатилось…

…Себастьян сдернул с головы шелковый обрывок.


Васька понял, что жизнь его бестолковая – ах, мама-маменька, мало вы колотили, мало таскали за космы, мало стучали да полбу скалкою, едино боль головную вызывая – подошла к концу, когда тварь, вытянувши руки с тонкими длинными когтями, шагнула к нему навстречу.

Обнять желала?

Пахнуло вдруг холодом лютым.

По спине протянуло ледком, будто тот, о котором упоминать вслух не стоило, возник за Васькиной спиной. Зазвенело что-то… он оглянулся, понимая, что все еще оглушен криком, обездвижен, только и может, что смотреть.

…вторая тварь возникла в окне.

Вдруг качнулись полупрозрачные занавеси, слиплись и распались, выпуская нечто… оно было огромно.

Крылато.

Рогато.

И ужасно настолько, что Васька зажмурился, не способный выдержать огненного взгляду.


…панна Ошуйская, конечно, готова была ко встрече с любовью всей своей жизни, даром что любовь эта изрядно запаздывала, но…

…вот чтобы так…

…при живом – во всяком случае пока – муже…

…и в окно… разбил, вона как холодком потянуло? этак и просквозит. Романтика романтикой, но панна Ошуйская с прошлого разу еще кашлем маялась.

Она поплотней запахнула белые крылья шали и, вздернувши подбородок для пущей горделивости, решительно шагнула к крылатому гостю. Он же, выплюнув ошметок шелковой гардины – а между прочим, ткань панна Ошуйская из Познаньска выписывала, по каталогу, – склонил пред ней рогатую голову…

Всхлипнул подлый похититель, почуявши неотвратимость возмездия.

А заодно уж раздался сонный голос мужа:

– Что, помилуйте, тут происходит?

О, Иржена, как он был жалок! Босой. В ночном колпаке, сползшем на глаза. В рубахе этой, что задралась выше колен, явив всеобщему взору эти самые вспухшие колени. С волосатыми ногами и огромной вазой в руке…

– Я требую ответа! – он замахнулся вазой и не нашел ничего лучше, чем швырнуть ее в упыря, который этакой наглости не ожидал, а потому едва успел отбить вазу взмахом крыла.

И та, отскочивши, ухнула на голову злодея.

– Не надо! – возопила панна Ошуйская, заламывая руки. – Умоляю вас, не надо!

Она и очи к потолку воздела для пущей одухотворенности облика.

Откашлялась. И громче, с завываниями трагическими – драмы без завываний не бывает, это всякому известно – произнесла.

– Ваша настойчивость ранит мое сердце… – сердце упомянутое ухало, особенно встревожено было оно некой несообразной верткостью супруга, которому вздумалось ухватиться за кочергу. Панна Ошуйская и не представляла, что тихий ее муж может быть столь вызывающе примитивно агрессивен!

И главное, что на упыря это тоже произвело впечатление, заставивши отступить.

Правда, когтистая лапа выдрала кочергу из мужниной руки и зашвырнуло в камин… точнее, панна Ошуйская надеялась, что упырь метил именно в камин, а не на полочку и пятью фарфоровыми девицами изящного свойства, весьма дорогими сердцу хозяйки.