А еще родительский комитет. Анна Сергевна, куда поедем в этом триместре? Мы тут собрали денежку мальчикам на двадцать третье февраля, девочкам на восьмое марта, скажите, а на девятое мая уже собирать?

Анна прорывается сквозь кордоны к гардеробу, потом к своему кабинету, на каждом шагу рискует с кем-то столкнуться – и тогда придется разговаривать, а ей, между прочим, еще восемь часов болтать, не закрывая рта.

До кабинета осталось каких-нибудь двадцать шагов, но тут дорогу ей преграждает баржа Сусанна Валерьевна, завуч.

– Вы, Анна Сергевна, почему не на линейке? Сегодня, между прочим, понедельник.

– Сусанна Валерьевна, у меня урок через пятнадцать минут, родители еще как озверели, а мне распечатки подготовить надо. Уж отстоят они как-нибудь линейку без меня.

– Нет, Анна Сергевна, так не пойдет. Отстоять-то они отстоят, но вы должны понимать, какой пример подаете детям. Сегодня вы линейку прогуливаете, завтра они.

Сусанна Валерьевна выплевывает слова ей прямо в лицо, Анна чувствует этот запах – бесконечного унижения.

– Я не прогуливаю, вы же видите, что я иду к себе на урок.

– А когда проверка придет, – гнет свою линию завуч, – вы им попробуйте объяснить, почему вы пропускаете торжественное поднятие флага.

– Да что ж в нем торжественного, объясните мне, ради бога! – вскрикивает Анна, которая начинает терять терпение. – Сегодня, может быть, праздник какой-то? Или знаменательная дата?

– Любое поднятие флага нашей и вашей, между прочим, Анна Сергевна, страны, это торжество. А что до праздника, сегодня старый Новый год. Отмечаете?

– Приходится, – уклончиво отвечает Анна, проворачивая ключ в двери кабинета. – Я вас услышала, позвольте мне приступить к работе?

Сусанна Валерьевна качает головой и дает Анне войти.

– Не нравится мне это, Анна Сергевна. Я буду за вам наблюдать. Свободны.

Вольно – как в армии. Анна заходит в кабинет и закрывает дверь. Прижимается лбом к холодной шершавой поверхности. Если бы кто-то из учеников сейчас дернул ручку, Анна вылетела бы в рекреацию головой в аквариум, но ученики, как было сказано, линейку не прогуливают. В отличие от нее.

Никаких распечаток Анна сегодня делать, конечно же, не планирует. Она просто садится в свое офисное кресло (родительский комитет в начале года сказал, что так будет меньше болеть спина) и закрывает глаза.

3

…Как твое имя? – спрашивает он.

Мое имя?

Да, скажи свое имя.

Меня зовут Хлоя.

Хм. И что это за имя такое?

Имя. А что?

Странное.

Ну.

Хочешь выпить, Хлоя?

Я вроде пью.

Хочешь еще выпить?

Почему бы и нет.

Я закажу.

Окей.

Хлоя нервно собирает свои волосы в хвост, вспоминает на минуту, как утром вытряхивала их с балкона – опаздывала на работу, за окном уже вовсю гремел гимн. По понедельникам она всегда приходила на час позже. Волосы стекали по перилам, а муж толстожопой коровы, как всегда, окликал ее, чтобы она нахрен не вывалилась. Муж толстожопой коровы – Душнила – все время нудел: перила низкие, а она оборачивалась к нему и хотела спросить: твое какое дело?

И спрашивала.

Делить жизнь с толстожопой коровой и ее мужем было делом хлопотным и неблагодарным, поэтому Хлоя – а это было ее имя, без дураков – любила вечером пойти в замызганный бар в торце дома и пропустить стаканчик, чтобы после только упасть в не заправленную с утра постель и не слышать ни шагов Душнилы, ни голоса толстожопой, которая взывала к ее совести над самым виском. Совести у нее давно уже не было, как и иллюзий.

Толстожопую звали Анной. Ну а как бы еще ее могли звать? Машей, Катей – выбора у таких женщин нет. «Простая русская баба» как приговор. Хлоя морщилась каждый раз, когда думала об этом, и Анны стыдилась. Анна тоже к Хлое относилась с презрением, как и Душнила. «Ты сейчас прямо как шваль», – говорил он иногда жене с отвращением, под швалью имея в виду никого иного, как Хлою, и Анна кривила и без того кривое лицо. Это вот выражение – застывшего уныния и безразличия – уголками рта вниз – сопровождало Душнилу все долгие годы их брака, и даже когда, казалось бы, все было хорошо, его терзали смутные сомнения, что Анна несчастна.