Здесь впору вспомнить о сотериологическом «качестве» Русской Литературы. Отец Александр Шмеман полагал, что в этом «измерении» достижения поэзии больше, чем прозы. Возможно. Вообще-то сотериология означает спасение. Поэзия спасла (в религиозном, социальном, эстетическом смыслах) Россию. Современное русское богословие – поэзия. Как икона в допетровские времена. Богословие – это прославление Бога, Богочеловека. Это слово о Боге и Богочеловеке. Это – следование за Христом, это то, что в протестантизме называют die Nachfolge.
Русская поэзия сохранила и преумножила Богочеловеческое в русских душах. «Смертью смерть поправ». Она не убоялась умирать за «други своя» и свою бессмертную душу и превзошла коммунистическое «ничто», а значит, и Русскую Революцию. – Кто читал русскую поэзию ХХ в., кто воспитан ею, кто не выучивая наизусть, говорит ее языком (духом), тот – спасен. Тому не страшен никакой коммунизм, фашизм и т.п. Русская поэзия ХХ в. – опора для всех, кто выбирает добро, нормальность, любовь, что и есть спасение, доступное нам.
Кстати, и в формальном отношении поэзия ХХ в. взяла на себя функцию спасения. Нередко стихи заменяли молитву (запрещенную; да и многие уже не знали их). От фронтовиков не раз слышал, что «Жди меня» и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» К. Симонова читались, шептались по-молитвенному. Того же рода признания от интеллигентов 60–70-х годов: «Господи, мой Боже, зеленоглазый мой» Б. Окуджавы – молитва поколения, лишенного нормального религиозного опыта. Примеры можно множить. – А вот в XIX в. русская поэзия в основном пародировала молитву. С детства помню лермонтовское: «Царю небесный, спаси меня от куртки тесной, как от огня, от маршировки меня избавь, в парадировки меня не ставь…» Хотя, конечно, были и исключения. Одно из них Иван Саввич Никитин. Но читали ли его?..
Скажем и о сотериологическом содержании прозы пореволюционного времени. Здесь не поддающуюся оценке роль сыграл «Доктор Живаго» (может быть, «Спекторский» эстетически сильнее и новее, но в историческом смысле менее животворен). Вообще-то, как теперь это совершенно ясно, Пастернак писал его всю жизнь, начиная еще с поэтических и прозаических опытов десятых годов (конечно, не будь Революции, мы ничего бы этого не имели). Писать-то писал, написать смог лишь после Отечественной войны, которая открыла возможности для русской самоэмансипации12. Ведь и у него, как у всех наших главных выразителей, всё по Пушкину – «и неподкупный голос мой / был эхом русского народа». Русские вновь обрели голос, когда затравленные и травящие друг друга массы стали возвращаться в состояние «народ», когда запуганный и пугающий всё и вся обыватель («проваренный в чистках предатель» – Мандельштам) стал возвращаться в состояние «человек». Что это такое, объяснил сам Борис Леонидович: «Жить и сгорать у всех в обычае, / Но жизнь тогда лишь обессмертишь, / Когда ей к свету и величию / Своею жертвой путь прочертишь». – Своею, а не классового врага, не «низшей» расы, не политического оппонента. И голос Пастернака стал эхом этого нового русского народа.
Главное в «Докторе…» не литература (она, как всегда у этого человека, гениальна и непревзойденна; интонации и ритм прозы и стихов единственные в мировом искусстве; и чего уж вообще никогда ни у кого не было (кроме Пушкина) – атмосфера, и материальная, и духовная одновременно, – подобно кванту, и «материя», и «волна», – которая будто заключена в тексте, окутывает его, располагается между слов, букв, на полях, которая, как паузы у актеров, – важнейшее из того, что они могут сказать (внешне, слухово – не сказать); и эта атмосфера в процессе чтения вырывается из текста, межтекстья белых островков и побережий страниц и заполняет то пространство, в котором ты существуешь), но –