Лешек чихнул.
А императрица взмахнула рученькой, отпуская взопревших дам, которые скоренько удалились. Были они одинаково краснолицы и потны, одна и вовсе едва не сомлела в дверях, но была подхвачена фрейлинами. Те-то пообвыклись и от жары не то, чтобы не страдали, скорее уж обзавелись правильными амулетами.
- Проходи, Лешенька, - слабым голосочком произнесла императрица, - порадуй матушку…
- Все ж прихворнуть решили? – Лешек с удовольствием открыл бы окно, пусть свежий ветер выметет из покоев матушкиных эту удушающую смесь благовоний, притираний, ароматных вод и чужого пота. Императрица же, присевши на перинах, потянулась.
Зевнула.
Зажмурилась.
Она-то аккурат жару не то, чтобы любила, но переносила куда проще, чем обыкновенные люди.
- Присядь куда… и что с Одовецкими?
- Я взял на себя труд, руководствуясь единственно заботой о вашем, матушка, здоровье…
Она отмахнулась, уточнив:
- Когда?
- Да ныне же вечером… она, как мне показалось, не слишком рада была.
- Старшая?
- И младшая тоже… нет, глазки в пол, лепечет какие-то глупости, но опыта не хватает. Любопытство выдает. И что-то еще есть, - Лешек пальцами щелкнул. – Не могу понять…
- Плохо, что не можешь, - матушка отобрала у него кубок с водой, которую выплеснула в горшок с волчьецветом.
Что сказать, вкусы у императрицы-матушки были преспецифические.
Ягодку вызревшую сняла.
В рот отправила.
Зажмурилась.
- Кисло, - пожаловалась позже. – Что-то меня вовсе приворотными перестали жаловать. Аль подурнела?
- Матушка!
Нет, он знал, что на матушку время от времени пытались воздействовать, но приворотное…
- Что? – она тронула тяжелые косы, которые ныне обрели оттенок белого золота. – Лешек, ты же большой мальчик, понимаешь, на что способна влюбленная женщина…
Оно-то верно, его и самого время от времени поить пытались.
- Нет, дорогой, - императрица ущипнула его за щечку. – И ядов больше не шлют, и чары попридерживают. Затаились, а это нехорошо…
Он вздохнул и пожаловался:
- Женить хотят…
- Ироды какие, - посочувствовала императрица. А глаза смеялись. И сама она будто сияла, такая хрупкая, такая легкая… обманчиво легкая, Лешек, еще будучи дитем горьким, развлекался, пытаясь поднять золотые косы. И что у батюшки выходило просто, ему не давалось.
- Матушка… они все будто сговорились… только войду куда, одна половина ахает, другая охает. Кто-то всенепременно сомлеет и так, чтобы в ноги рухнуть… я уже притомился их ловить.
- Не лови, - разрешила матушка.
- А скажут что?
- Дурачку простительно.
Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после…
…третий год пошел.
Уже и сам привык.
- Ты лучше к Таровицким присмотрись, - матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала. – И к Вышнятам… они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены…
Эту историю Лешек тоже знал.
И про верного Гостомысла, некогда стоявшего при еще при комнатах покойного государя камер-казаком[1]. Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.
Беден.
Храбр до безумия.
И беззаветно предан Его императорскому Величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.
Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако… почему он отказался?
Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?
Или, напротив, не поверил, что казнят всех?
Как же… императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью и не только своей.