Николай Степанович понимающе кивал, но снова и снова уходил по вечерам на взморье, либо подавался в горы, где непроходимые заросли тамариска и рододендрона вовсе не мешали ему. Уходил всегда один, а возвращался иногда в самое неподходящее время. Не для себя – для окружающих.
Вот и в этот раз он явился далеко заполночь. Поднявшись на второй этаж, услышал голоса. Вернее, один голос. Голос Черубины. Гумилёв остановился в тени на площадке возле веранды. На веранде не было никакого света, но его и не надо было. Лунная крымская ночь окрашивала все предметы в небывалые, несуществующие цвета, что немедленно превращалось в полёт мысли и фантазии.
На белом пушистом ковре, застилавшим весь пол веранды лежала полуобнажённая Черубина и читала стихи. Всё это было бы не очень уж необычно. Только поблизости никого больше не было, кроме Максимилиана Александровича, сидящего в глубине веранды у секретера карельской берёзы. Он беззаботно попивал клюквенный морс, бесцеремонно разглядывал Черубину и кивал в такт услышанному:
Потом девушка перевернулась на живот, подобрала ноги, выгнула спину, как кошка, и поползла на четвереньках к Волошину. Обняв его за колени, она, голосом пытаясь выразить всю страсть охватившую её, прошептала:
– Максимилиан, я хочу родить от вас. Родить мальчика. Я знаю, он такой будет красивый и такой же умный! Я хочу…
– Сейчас она скажет, что такого желанного мужчины нет, и не будет во всём подлунном, – перебил её Гумилёв, горько усмехнувшись. – Поздравляю, Максимилиан Александрович, мы уже стали молочными братьями. Только вот от кого сын родится – не известно. Но ничего, мы попросим эту мадмуазель разрезать нам ребёнка на две равные части.
– Николай Степанович, вы?.. – Волошин вскочил с кресла и стоял, не смея сдвинуться с места, поскольку Черубина, услышав голос Гумилёва то ли от страха, то ли ища защиты, охватила колени Максимилиана руками, прижалась всем телом и не думала отпускать.
– Бросьте, Максимилиан Александрович, – опять скривил губы Гумилёв. – На лицо настоящая женская любовь, которая всегда прячется в кошельке конкурента, в будущем денежном благополучии продающей себя дамы. И, конечно же, в гениталиях. А что вам, кроме похоти, великому русскому поэту, может дать эта женщина? Нет уж, вам надобно завести настоящую, любящую… Или… провались они все!
– Ну, знаете, Николай Степанович! Я понимаю! Я всё понимаю! Но выражаться так в адрес женщины! Причём, тогда в 1910-м, вы так и не извинились! Вы непременно должны перед ней извиниться!
– Я!!! Да вы в своём ли уме, милейший?! – издевательски фыркнул Гумилёв.
– В таком случае я!.. – необычайно расходился Волошин. – Да я! Вызываю вас на дуэль!
– Опять? – озадаченно спросил поэт. – Ну, что ж, отлично! К вашим услугам! – Николай Степанович церемонно поклонился и щёлкнул каблуками, как будто только вызова и ждал. – Сегодня утром я готов продырявить вашу косоворотку с двадцати шагов. Честь имею!
Гумилев принялся подниматься к себе в чердачную комнату, и лестница на этот раз под его сапогами предательски заскрипела, но поздно.
На шум выскочили Лентулов с Епифановым. Оба наблюдали ссору и обоим предстояло стать секундантами. На предложение обдумать всё и пойти на примирение Волошин ответил категорическим отказом, очень уж его хамоватое «братство» покоробило, а Гумилёв вовсе дверь не открывал. Крикнул только, что работает и просил не мешать.