Но был у него наравне с поварским талантом крупный изъян: время от времени шибко он запивал – с душой, с чувством, отдаваясь пагубной страсти всем своим существом, как и на кухне, когда варил, парил и стряпал.

Последний московский запой окончился для Николая Васильевича Миловидова очень плачевно. Полностью приготовив обед – закуски и горячие блюда уже в зал унесли – Николай Васильевич ни с того ни с сего, словно его бешеная муха укусила, набухал немеряно во все сладкие блюда горчицы и перца. Да не просто так набухал – сверху насыпал-наляпал, а с изяществом: упрятал острую приправу внутри кушаний столь старательно, что на виду ни одной перчинки не осталось. Берет мамзеля розочку воздушную кремовую, надкусывает – и глаза у нее застывают от ужаса, а в раскрытом ротике огонь пылает…

Зачем и по какой причине Николай Васильевич такую штуку проделал – он и сам, горемыка, не знал, а потому и другим объяснить не мог. На следующий день его вышибли со службы без всякого расчета. В чем был, в том и остался. Когда протрезвел, сунулся по другим заведениям на службу наниматься, а ему – отлуп. Большой город Москва, но слухи здесь проносятся скорее, чем в маленькой деревне. Не берут Николая Васильевича Миловидова в приличные заведения, и – баста! А в кабаки, где труба пониже и дым пожиже и где его приняли бы с удовольствием, он сам не желал идти: гордыня ноги крепче веревки связывала. Дожился – до края. У того же Купеческого клуба стоял и милостыню на прокорм просил. Здесь его Захар Евграфович и увидел случайно, из жалости сыпнул мелочи в ладонь, спросил из любопытства: какая нужда выкинула ради Христа подаяние собирать? Николай Васильевич, до слез тронутый чужим вниманием, поведал ему без утайки свою горькую историю. Захар Евграфович велел ему на следующий день явиться в гостиницу. Николай Васильевич явился. На предложение ехать в далекий и неведомый Белоярск согласился без раздумий и даже поклялся, перекрестясь, что ни одной капли зеленого вина, от которого все несчастья в жизни случаются, больше в рот никогда не возьмет.

Но дорога от Москвы до Белоярска долгая, ухабистая, и клятвенное обещание, пока ехали, неведомым образом растряслось. Забылось. Три-четыре месяца, а то и полгода Николай Васильевич находился в полной трезвости, как светлое стеклышко, но вдруг, без всякой видимой причины, слетал с катушек и, вздымая над головой недопитый мерзавчик, громовым голосом вопрошал Анисью и Апросинью:

– Что есть еда для человека? Отвечайте, курицы мокрые, когда вас спрашивают!

– Не ведаем, батюшка, – невнятно бормотали бабенки, пугаясь громового голоса Коли-милого, который на милого, пребывая в затяжном угаре, совсем не походил – грозен! Того и гляди, оплеухи начнет развешивать.

– Что есть еда для человека? – снова вопрошал Коля-милый, и снова, не дождавшись ответа, объяснял: – Еда для человека есть высшее наслаждение. Кто умеет испытывать это наслаждение, тот является высшим человеком! А кто жрет, как свинья из корыта, лишь бы требуху набить, тот и в жизни своей является той же самой свиньей, с одной лишь разницей: не хрюкает, а умеет говорить. Понимаете меня, курицы?!

Анисья и Апросинья ничего из таких витиеватых речей не понимали, но кивали послушно и терпеливо ждали, когда у Коли-милого иссякнут силы. Обычно это происходило так: он осекался на полуслове, закрывал глаза и медленно начинал оседать, пока не достигал задним местом лавки. Достигнув, откидывался к стене и мгновенно засыпал, продолжая вздымать над собой в полусогнутой руке недопитый мерзавчик.