– Живей крутись! На одной ножке!

Сам он, натянув на лысеющую седую голову белую тряпицу с четырьмя узелками на концах, двигался неспешно и степенно, но руки у него мелькали так, что в глазах рябило. Коля-милый никогда ничего не взвешивал, не мерил – все строгал и сыпал на глазок, и никогда у него не было осечки, всегда – тика в тику. «Много будешь думать – варево испортишь, – говорил он и, подумав, всегда добавлял: – Кантарь[13] для повара – все равно, что костыль для безногого: хромать хромает, а бежать не может».

Мудреный он был человек, Николай Васильевич Миловидов, иногда такое мог сказать, что Анисья и Апросинья только хлопали глазами и в ум никак не могли взять: о чем толкует?

Вдоль глухой стены стоял в кухне длинный дощатый стол, за который усаживались в один момент два десятка мужиков – горластые, прожорливые, успевшие с утра поработать и промяться. Только успевай подтаскивать – все сметают подчистую, еще и припрашивают, когда не хватит. Ели луканинские работники плотно, основательно, будто важную и нужную работу исполняли – день-то впереди длинный, до ужина еще далеко. Кормили их за хозяйский счет два раза в день, а вечером, кто пожелает, пили чай, приходя на кухню, но уже со своими коврижками. Для хозяев Коля-милый готовил отдельно и самолично относил приготовленные блюда в дом, никому столь важное дело не доверяя.

Работники наелись, ушли, оставив после себя кисловатый запах сена, навоза и конской упряжи. Анна быстренько убрала со стола посуду, перемыла ее и присела, переводя дух, на лавку. Рядом тяжело плюхнулись Анисья и Апросинья. Присел за своим столиком и Коля-милый, стащил с головы белую тряпицу и долго утирал толстое, широкое лицо с крупным мясистым носом и маленькими, почти заплывшими поросячьими глазками. Утерся, сунул тряпицу в ящичек, где лежали у него карты, и скомандовал:

– Ставь самовар, Аннушка, пора и нам о собственном чреве позаботиться.

Анна выставила на маленький столик самовар, сахарницу, чашки, нарезала большими ломтями свежий хлеб, и все принялись чаевничать. Коля-милый пришлепывал толстыми губами от удовольствия, жмурился, но вдруг пристукнул донышком чашки о столешницу и строгим голосом спросил у Анисьи и Апросиньи:

– А вы знаете, курицы, какая именитая дата сегодня на календаре?

Те переглянулись, ничего не понимая, в один голос повинились:

– Не ведаем, батюшка.

– Не ве-е-даем, – передразнил их Коля-милый, – а должны ведать, знать и чествовать! Два года сегодня, как я вашу глухомань своим приездом осчастливил. Все оставил, сюда прибыл. Шутка ли! Николай Миловидов! По всей Москве гремел! Меня в любом приличном заведении знали, даже в самом Купеческом клубе. Да-с! В Купеческом клубе!

Коля-милый помолчал, пошлепал губами и, горделиво вскинув голову, закатил глаза в потолок, словно увидел там живописные картины своей прошлой жизни.

Про Москву и про Купеческий клуб он не врал. Служил Николай Васильевич Миловидов в этом клубе, известном не только по Москве, но и по всей России. Со всех концов империи бывают там богатые, деловые люди. Народ серьезный, всякие виды и чудеса видавший, и удивить такой народ знатным кушаньем, чтобы довольными остались, – это тебе не селянку в паршивом кабаке замутить. Тут особый подход требуется, чтобы запела душа и развернулась, как гармонь, чтобы возликовала она и взлетела – вот тогда и кушанье явится. Такое, что самого искушенного и донельзя избалованного в еде человека за уши от тарелки не оттащить.

Николай Васильевич такие кушанья варить и стряпать умел. И в Москве о нем действительно знали.