Скриба Кольщик промычал что-то, и влажная холодная ладонь прокатилась по моей коже. Тогда я закричала так, что воздух в карцере растрескался. Закричала, зная, что никто не придёт, никто не ответит. Вспомнились лапищи эзеров на краю кратера у разбитого эквилибринта. Меня стошнило желчью сквозь прутья гамака, но заплакать не получилось. Жаль, мне казалось, что стало бы легче от слёз.

Что-то взвизгнуло и зажужжало сзади.

А потом обожгло.

Невероятно, но спустя минуту я почувствовала облегчение, когда поняла, что на самом деле происходит. Скриба Кольщик татуировал меня. Не насиловал. Не сдирал кожу. Просто рисовал. Да, это было больно, садняще и жгуче, но лучше многих, многих зол. Да, я научилась сравнивать муки, взвешивать горе, ранжировать страдания. Я попыталась не трястись слишком, чтобы Кольщик реже исправлял одни и те же линии. На пол закапали кровь и чернила. Ночь продолжалась. Только холод обезболивал художества Скрибы. Я несколько раз теряла сознание, а может, просто засыпала, но ни разу машинка не перестала жужжать.

По крайней мере, я знала одного, кто за два года в тёмном подвале всего лишь капельку сошёл с ума. Теперь я знала кое-что ещё: если переживу эту ночь, никому уже не будет дела, стану ли я чудовищем. Скриба отстранился, выбирая место для нового рисунка. Духоту карцера разбавило его кислое кариозное дыхание:

– Што-о-о ищо-о-о наколо-о-оть?

– Чёрную стрекозу, Скриба, – продребезжал мой голос. – Стрекозу.

* * *

Шчеры не умели инкарнировать. Но наутро я могла поклясться, что была убита и восстала из мёртвых. Или не я… Кто-то вроде меня шёл, продираясь сквозь молоко пространства, по коридорам бентоса. На ком-то вроде меня была чистая пижама, она липла к спине из-за проступавшей крови. Наверное, у кого-то вроде меня всё болело после карцера. Наверное. Но мне это было безразлично. Как безразлично всё, что наколол Скриба Кольщик, будь то купола или таблица интегралов. Я только знала, что больше не выдержу в этой тюрьме из людей, где ненормальные, как частокол, сжимали меня в кольцо.

– На первый раз ты легко отделка, – сказал Гриоик. – Обдел… О-т-д-е-л-а-л-а-с-ь. Второе нарушение карась ляпискинезом.

Санитар привёл меня в комнату групповой терапии. Думать было так тяжело, будто мозг уже заменили на полированный булыжник. На этот раз вместо ледяных кубиков для нас расставили пять мольбертов. Из-за двух выглянули Эстресса и Сомн. Эстресса уронила кисточку, вскочила, села и опять вскочила. У бедного Сомна повлажнели глаза и задрожал подбородок. Только воображаемый Вдруг не удостоил меня вниманием. Вион-Виварий Видра уговаривал его поучаствовать в арт-терапии. Невозмутимо и тщетно. Возможно, Вдруг не считал акварель методом доказательной медицины. Я подошла к своей палитре, окунула кисточку в красную кошениль и направилась к последнему мольберту.

– Ты нарочно вытолкнула меня в отсек к Сомну, когда он не спал, – прошептала я нетвёрдо, но зло.

– Один бранианский художник говорил, – Дъяблокова выводила жутковатый портрет, как будто её не касались мои слова, – что сон разума рождает чудовищ. Наш Сомн олицетворяет эту метафору буквально наоборот. Сон этого чудовища разумен и прекрасен. Знаешь, – бормотала она, любуясь смешиванием алого с кирпичным, – чем выше разум, тем сильнее его чудовища. Чем глубже сон, тем они безумнее. Получается, когда бог спал – появились динозавры. И бог, должно быть, умер, – раз появились люди.

Она подняла взгляд карих глаз:

– И если уж мы заговорили о чудовищах, Эмбер, эту красную кошениль, что на твоей кисти, делают из насекомых. Ты рисуешь их кровью. Так не смей упрекать меня.