— Тогда ты переродилась?..
Навка кивнула.
— Я забрала его… — В ее глазах вновь сверкнула хищная зелень. — Обещал моим быть, значит моим и будет, как было уговорено! — И, поникнув, тихо добавила, — я раньше никого не трогала. Он — единственный, кого я забрала.
Она немного помолчала и снова погрузилась в воспоминания:
— Я ж ждала тогда, чай верила… Но ни его, ни письмеца какого — ничего не было. И лунные дни не начались. Второй раз с цветня месяца. А, как златостав прошел, и в четвертый раз крови не было, да живот расти стал, я и поняла все. Пошла к тятьке с мамкой. Мамка только вздохнула и осела на лавку, словно на мертвую на меня глядела. А тятька браниться начал — кричал, чтобы убиралась позорная, что не нужна им такая донька, которая под первого встречного парубка[12] ложится и в подоле потом домой безотцовщину тащит, — горько проговорила она и, словно запнувшись, замолчала на мгновение, после чего вновь продолжила, — долго он бранился, шобонницей[13] прозвал да велел выметаться, шоб глаза его меня не видели. Желал недоноска родить иль мертвого, шоб глаза не мозолил и живым бельмом позора не ходил. А мамка так и сидела молча, словно и нет меня... Я и ушла. Ничего тада им не сказала. Пришла на берег Смульнянки. Долго плакала, глядя на воду, а изнутри все словно рыбки живот покусывали… А потом меня как озарило — встала, оборвала подол платья, привязала к шее камень потяжельше, да и утоплась. — Девушка повернулась и подняла взгляд на Леону. В ее глазах блестели слезы, а на лице застыл отпечаток боли и предательства.
— Тятьку твоего Терехом звать?
— Терехом, — немного помолчав, медленно согласилась она.
— Тебя ведь искали, — тихо проговорила Леона. — Тятька твой всех на уши поставил. По всем окрестным деревням ездил, он и еще несколько мужиков. Расспрашивали каждого, кого видели. Даже берестянки розыскные на столбах прибивали. Худо выглядел он, осунулся весь, взгляд потух. До самых морозов тебя искал, а после некому уже искать стало — иссох он от тоски, слег и с первой декадой вьюжника[14] ушел.
На мгновение в глазах навки мелькнуло что-то человеческое. Печаль. Тоска. Жалость. Но длилось это не дольше секунды и мгновенно исчезло с лица.
— А ты-то отколь знаешь?
— Смотря, о чем ты спрашиваешь. Если о том, что тебя искали — дак это все округа знает. Батька твой такого шума дал, что изо всех окрестных деревень мужики вызвались помогать. Все прочесывали, с собаками даже искали. А бабы по хатам обережниц для тебя шили да в святилища сносили. А, если ты о том, что он захворал сильно — так то я сама видела. В нашей деревне знахарка есть, к ней его привозили, когда совсем слег. Только вот она ничем помочь не смогла. Сказала лишь, что хворь эту не вылечить, потому как у него не тело — душа болит, и сам он себя разъедает. Что, мол, телу-то она поможет — облегчит боль на время. Но предостерегла, что, если сам он того не захочет, то не пойдет на поправку и в скором времени уйдет из жизни. Так оно и случилось, и месяца не прошло.
Гостья молчала. Она долго смотрела в пустоту, и вся ее былая хищность сползла с лица, исчезла, словно и не было нападения на одинокую путницу. Перед Леоной сидела обычная несчастная девушка, по своей глупости попавшая в беду, по своему легковерию открывшаяся не тому человеку, преданная собственной семьей и изгнанная из родного дома. Мало кто думает о том, что рождается из его уст в порыве гнева. Так и Терех, пришедший в неистовство простодушием и дуростью неразумной доньки, в поглотившем его страхе за то, какая участь может постичь опороченную девку, за то, какой позор может пасть на всю семью, не сдержался, впал в гневливое безумие. Желал ли он на самом деле того, о чем кричал? Вряд ли. Подумал ли он о том, какого было его напуганной дочери? Тоже вряд ли. Гнев лишает возможности мыслить.