– Да, – кивает она. – Раз он тебе снился, значит, скорее всего, в него и притянет.
– Но там мальчик защищает девочку лет девяти, а Алёнка… – я не продолжаю, потому как сама понять должна.
– Вы изменитесь, – вздыхает Смерть. – У вас ещё есть немного времени…
Я пытаюсь представить, как именно это будет, и не могу, но советом решаю воспользоваться. Усевшись на траву, располагаю Алёнку так, чтобы ей было удобно. Дочке надо объяснить, о чём мы со Смертью говорили. Реальностью это будет или же продолжением галлюцинаций – не так важно. Для простоты буду считать, что мне не кажется. А если вдруг… то ничто смысла не имеет.
– Тётя Смерть говорит, что мы станем другими, – объясняю я доченьке. – И будем жить в другой… хм… стране. Я стану мальчиком, ты останешься девочкой.
– Ты всё равно же мой папа! – отвечает мне ребёнок.
– Конечно, я твой папа, – глажу её я. – Мы окажемся там, где нет войны, нет блокады, у нас обязательно будет хлеб.
Пожалуй, это самое главное – чтобы был хлеб. Со всем остальным справимся, даже несмотря на то, что я опять стану ребёнком. Без всё понимающей мамы, без надёжного, как стена, отца, без брата, готового прийти на помощь, зато с ребёнком уже… Мы сможем справиться, главное, чтобы был хлеб. Даже если будут нападать озверевшие от своей безнаказанности нелюди. Мы справимся.
– Если меня у папочки не отнимут, тогда пусть, – соглашается Алёнка, снова приникнув ко мне. – Неважно, каким ты станешь. Ты мой папа.
В этой фразе сокрыто очень многое, изученное нами во время блокады. Хотя и раньше такое бывало – дети привязывались намертво к согревшим их взрослым. Во время блокады мы видели всякое: кто-то терял человеческий облик, убивая и съедая, кто-то отдавал последнее, кто-то терял, кто-то находил. И наши роженицы, рожавшие в муках и боли в бомбоубежище. И наши малыши… Они навсегда останутся в моём сердце, как и голос нашей поэтессы, зовущей на бой каждый день. И метроном, рассказывающий нам, что мы ещё живы. Город живёт и будет жить, даже пусть меня уже нет. Я знаю, я верю: Ленинград никогда не ляжет под ноги захватчиков.
* * *
Пол, покрытый плиткой прямо перед глазами, тихий стон рядом показывает мне, что мы уже в другом месте. Подняв голову, я вижу, в каком. Более всего это напоминает туалет из моих снов, при этом сильно болит голова, а обнаружив под ней кровь, я понимаю, почему она может болеть. Рядом лежит совсем не изменившаяся Аленка и тихо стонет.
– Что случилось, доченька? – поднявшись на четвереньки, доползаю я до неё.
– Папа… – раскрываются совершенно волшебные её синие глаза. – Ты стал младше?
– Я стал младше, – киваю я, отчего меня сразу же ведёт в сторону. Понятно всё, сотрясение или ушиб мозга.
– Папа… – шепчет девочка шести лет, одетая в серое платье, и обнимает меня обеими руками.
Она совсем не изменилась, что значит для нас, для наших тел, алиментарная дистрофия – норма. Интересно мы выглядим, наверное – мальчишка с разбитой головой, защищающий собой девочку, но сил подняться у него почти нет. Рука моя, попавшая в область зрения, выглядит ожидаемо – обтянутые кожей кости, то есть догадка у меня верная. Надо всё же встать…
– Надо подняться, Алёнка, – говорю я ей.
Эмоций, конечно же, нет, но девочка прижимается ко мне, показывая, что расставаться не согласна. Я понимаю: надо подняться, надо найти хоть кусочек хлеба, потому что привычный голод не даёт нормально думать, но вместе с тем тишина… Отсутствие передачи ленинградского радио, как и метронома, пугает. Кажется, что все умерли, остались только мы.