Я повесил скакалку на гвоздь, присел на пять минут на палас, растягивая и разминая сухожилия и мышцы, повис на турнике, вставленном между стен узкого коридора. Нет. Сегодня мне это уже точно не дано. В душ. Теперь в душ.

13

Я стою у прозрачной витрины, за которой у огромного антикварного фотоаппарата – ящика согнулся старенький, крашенный-перекрашенный манекен мужчины с изящными усиками и в нэпмановском костюме. Этот манекен – вневременной оптимист. Он смотрит на меня, жизнерадостно улыбаясь, не предполагая, насколько нелепо выглядит на этой улице, в этом городе и в этой жизни. Все течет. Вот уже в разряд антиквариата попали и фотоаппараты. Хотя этот ящик, скорее всего, муляж.

Я делаю вид, что смотрю на витрину, а сам через плечо поглядываю на двери подъезда на противоположной стороне неширокой улицы, укрывшие за собой «сыщика». Сегодня утром я увидел его выходящим из таинственной квартиры, в которую вчера вечером вошла девушка в розовом платье, и последовал за ним. Я старался держаться в отдалении и быть незаметным, что оказалось делом довольно нелегким, если учитывать величину черных пластиковых очков и количество тонального крема на левой стороне лица. Я постарался загримироваться настолько, насколько это было возможно.  У меня оказалось три тюбика тонального крема. Моя забывчивость не причиняет мне особых страданий, потому что я редко покидаю квартиру. Другое дело – Верка, сестра своего брата. Она тоже забывчива, но страдает больше, так как бывает в разных местах. Но более всего она позволяет себе расслабиться именно у меня дома, и поэтому здесь она забывает все, что только можно забыть. Следы ее пребывания я ссыпаю в тумбочку, на которой стоит прикроватная  лампа. Когда Верка приезжает ко мне, она сразу залезает туда и почти всегда делает приятные открытия. Но многое она успевает купить вторично. Поэтому количество содержимого тумбочки не уменьшается. Иногда звонит Вовчик и, прижимая трубку ладонью, шепчет:

– Старик. Я в штопоре. Твоя сестра потеряла паспорт, косметичку и кошелек. Назревает буря. Полеты могут быть прекращены. Быстро смотри в своем бюро находок.

Я соглашаюсь, кладу трубку на полку и открываю тумбочку. Пересыпаю в руках бесчисленные Веркины расчески, зеркальца, баночки и платочки. И как всегда ловлю на ладонь черную потертую коробочку, в которой лежит комочек потрескавшейся от времени туши и слипшаяся кисточка. Это осталось от Ритки. Сейчас такое уже не покупают и, скорее всего, не делают. Тогда, пятнадцать лет назад, после трех лет нашей утомительной семейной жизни, в которой было все: и любовь, и счастье, и нежность, и слезы, и скандалы, – но не было только денег и достатка, внезапно закончился мой первый и единственный семейный опыт. Я работал  неизвестно кем в каком-то НИИ, приходил вечером домой и между чаем, жареной картошкой и поцелуем в мокрые Риткины губы углублялся в бесчисленные черновики и рукописи. Она терпела это долго. Мой будущий литературный успех был семейной мечтой. Ритка ругала меня за неаккуратность, за невнимание к ней, еще за что-то, но литература была табу. Она была моим первым читателем. Ей нравилось, как я писал. В тот вечер она впервые заговорила об этом. Села напротив и так долго смотрела на мою опущенную голову, что я был вынужден поднять глаза.

– Что-то случилось? – спросил я.

– Что-то случилось, – ответила она.

– Что именно?

– Это на всю жизнь?

– Что? – не понял я.

– Это, – спокойно сказала она. – Сидение у настольной лампы. Бессмысленное сочинительство.