Мы устроились в пахучем еловом непроглядном затменье, завалив себя от комаров, тумана, шороха воды, усталости, щемящей, как боль тревоги.

– Зачем ты себя так? – спросил я в темноте.

– Не понимаю…

– Шарик?

– Он со мной будет всегда.

– Прости…

В лесу протяжно крикнула наверное птица, незнакомо, непонятно.

– Видела в Москве толпу возле сбитого ребенка, – услышал я прерывистый голос. – Машина… грузовик… Одна прохожая старушка мне сказала: горе какое, чье-то солнышко погасилось…

Кажется, я видел в темноте, как она ладонями вытирает слезы.

* * *

На другой день мы собирали ягоды, лежали на солнце, смотрели в ясное неоглядное небо, ловя в каждом потрескивании леса шум вертолета. Но летели к нам лишь одинокие редкие совсем слабые тучки.

На дереве сохли морщенными осенними листьями деньги, нанизанные как шашлык на тонкий прут, сох похожий на лохмотья паспорт. Сушеный паспорт и сушеные деньги напоминали о дальней желанной дороге.

Очень хотелось есть. Пить не хотелось, помогли ягоды. Мы, не сговариваясь, к воде не подходили, ни умываться, ни пить. Пока не подходили…

Погода была великолепная. Можно загорать. Но мы томились таким ожиданьем встречи с людьми, казалось вот-вот над крайним огромным деревом появится вертолет, или чуть в стороне, там, где заросли поднимаются в гору, выплывет он, стрекоча над верхушками елок, и увидит нас. А нам останется только побежать, размахивая руками, бежать и кричать.

– Вот мы где! Подберите нас…

Разве можно для такой минуты быть в пляжном виде? Примут нас они за бездельников курортников и пролетят мимо. Страшное слово: мимо.

К тому же, в самой середине озера неподвижно и мертво синело извилистое пятно.

Кажется, мы оба старались ничего не говорить о том, что связано с этими жуткими разводами на светлой воде, о том, что вдруг объединило нас двоих, незнакомых друг другу людей. Незаметно для себя мы стали разговаривать на «ты».

– Твой пиджак надо повесить и выпрямить, – сказала она. – После воды он жеванный. Дай-ка мне его. Ты не так сушил.

И растянула мой пиджак на дереве, обрызгав ткань озерной водой.

– Что у тебя щелкает?

Она вынула из кармана прибор, послушала, как он постукивает, подала мне.

– Положи на траву, – попросил я и тут же соврал. – Сам не знаю… человек оставил… японец…

Она положила на землю, туда, где сновали, спешили, суетились резвые муравьи.

Бегут, подумал я, бегут, усами шевелят, наскакивают на своих. Маленькие, да какие волокут грузы. Бегут и бегут, не признавая радиации. Он щелкает, они бегут… А если ножки откинут?… Когда? Сегодня? Завтра? Через неделю?… Он щелкает и щелкает. Но муравьи бегут! И птицы на разные голоса, почти над нами, рядом, около, всюду, живые птицы, живые муравьи, букашки, трава, деревья, мы сами, наконец… Будь он трижды неладен… щелкает и щелкает…

– Извини.

Я положил в карман брюк эту коробку, дальше от веселых неугомонных лесных муравьев, и начал искать среди веток прямые суки для двух дорожных палок. Надо было придумать себе хоть какое-нибудь серьезное дело.

Я срезал, вернее, соскреб с дерева две крепкие палки. На всяки случай два посоха или оружие от неизвестно каких зверей.

Очень хотелось есть.

Но вертолеты вот-вот поплывут над нашими головами, разгоняя ветром листья, воду и никем, никогда не спутанные высокие травы.

– Как нам повезло, – вдруг нарушила она горький наш молчаливый обет. – Всю жизнь воды боялась, а тут вода спасла… Ударила, как бешеная… Без памяти была совсем. А если бы ремни пристегнула?…

– Мне тоже не хватило времени пристегнуться.

– Как я хочу домой, – сказала она. – Черти понесли меня в эту командировку. Сибири никогда не видела. Свет поглядеть… Больше ничего не хочу.