Живые силы вернулись ко мне. Я плыл, уже тогда понимая, как мне повезло, понимая, что это не река, не огромное сибирское озеро, и берег поэтому не может быть очень далеким, и кончился для меня тот нереальный, как сон, полет, или паденье. Или…
Над головой светлел еще не синий день, блеклое небо, чистое, успокоенное, просительно доброе, чуть голубело над лесным берегом.
Вот он, берег! А там люди, живые люди, в сухих надежных домах почта и телефон, и билеты в надежный уютный скорый поезд. И постель, где можно будет вытянуться, уснуть и забыть, отвести немного от сдавленного сердца, мучительный озноб.
А вода была на удивление теплой, как в жаркий день. Я направился к берегу и вдруг увидел плывущего неподалеку человека.
– Эй! – крикнул я, – э-эй!
Пловец не ответил. Но, кажется, повернул в мою сторону, плавно покачиваясь на воде, не погружаясь и не поднимаясь от взмаха рук. Еще на расстоянии, совсем не различая, кто плывет вместе со мной, вдруг я подумал, заметил, почувствовал, мне показалось: человек этот плачет судорожно и горько. Плачет на воде, вдали от берега. Потом я разглядел такое, что ледяными судорогами отозвалось, прошло по всему телу. Маленький детский, такой знакомый голубой шар, охваченный крепко, неотъемно человеческими руками.
Я поплыл сильнее, резче, поплыл туда, где пятнышком синел на блеклой воде неутолимый кружок.
Это была женщина, та самая вроде бы не красавица, которую мой сосед назвал предполагаемой мамой. Она дрожала в теплой воде, губы кривились по-детски. Мокрые волосы плыли, текли по ее лицу и плечам. А руки обнимали невесомую прозрачную щемящую голубизну.
– Девочка, – сказал я сдавленным горлом, – деточка… не надо… не плачь…
Кажется, я говорил и про то, что берег еще далеко, силы стоит беречь. И про волосы, которые надо отлепить от глаз. Мы плыли рядом. Я почти нес ее, такую же невесомую, как этот маленький упругий поплавок. Но довольно скоро почувствовал, как обманчива ее невесомость и сколько надо усилий, чтобы нести на руке ослабевшую женщину.
Она заметила, как мне трудно, волной ушла, качнулась от моей руки.
– Он двоих удержит… возьмись тут… я больше не буду реветь, – всхлипывала она.
Мы плыли к берегу. Подул ветер. Но свежесть воды сменилась вдруг едким запахом керосина. Левее нас по глади озера липкой спиралью змеились радужные полосы, блики, сплетенья, круги.
Я увлек ее в сторону, как можно дальше от липкой настигающей мертвой радуги.
На берегу она попросила меня уйти от нее за густую опушку леса и не возвращаться, пока все наши нитки до последней высохнут на солнце. Я пошел в лес. Он поднимался круто, упруго, дерево за деревом, на большую гору или сопку, так, наверное, здесь их называют. Ноги в мокрых носках больно кололись о такую неудобную для хождения лесную землю. Все-таки я пожалел носки, снял их, потопал босым, осторожно переступая, чтобы не попасть на какую-нибудь уж очень злую колючку или корень, отыскивая глазами открытую для солнца прогалину.
Лес оборвался неожиданно, как удар. За мягкой лесной поляной деревья склонились, поникли в одну сторону, вниз к воде. Спутанные кроны далеко наверху, от самой вершины сопки, падали к озеру точно смятые, срубленные в одну прямую линию, четким провалом в зеленой свежести леса. Покореженная, свернутая, как фольга, блестела в них обшивка самолета. Сломанные руки ветвей держали, несли по этой последней дороге пожухлый металл, остатки металла, ужас, крики, мою неутихающую боль.
А внизу, в конце жуткой просеки плыла по озеру, тянулась душная керосиновая магия. Мертвая в тусклых пунцовых бликах вода на живой озерной воде.