– У тебя что-то застряло во рту, – сказал он, – дай-ка я гляну.
Малютка послушно открыл рот. В ту же секунду, быстрый, как змея, Ламар засунул в рот негру кусок мыла и сильными пальцами протолкнул его в горло. Глаза Малютки выкатились из орбит, он поднял слабеющие руки ко рту, но Ламар перехватил их и отбросил в сторону, а затем надежно затолкал мыло в глотку Малютки. Зажатый сверху куском мыла язык негра сворачивался и разворачивался в бесплодных усилиях вытолкнуть мыло наружу. Малютка издавал невообразимые нечленораздельные звуки, на мокрый пол душа потекла моча. Струи воды обдавали обоих, всю сцену окутывал густой пар. Малютка продолжал цепляться за жизнь. Он шумно портил воздух, из него сыпались куски дерьма, наполняя душевую зловонием. Черная кожа постепенно покрывалась синевой.
Наконец большая рука безвольно повисла, голова тяжело поникла набок. Глаза уставились в никуда и начали стекленеть.
Ламар отступил.
– Вставай, толстый ниггер, – сказал он. – Я хочу помучить тебя еще немного.
Но негр неподвижно лежал в собственном дерьме, глядя в потолок мертвыми глазами.
«Твою мать! Как же мне теперь помыться?» – подумал Ламар. Затем он глубоко вздохнул и понял, что если он не сбежит сегодня, прямо сейчас, то либо ниггеры Родни Смолза, либо папаша Кул убьют его до захода солнца.
Больше всего на свете Ричард Пид ненавидел последний час до развода по камерам. Во дворе он терся поближе к Ламару или Оделлу, что защищало его от других хищников. После отбоя он держался на расстоянии от братьев, съеживаясь и практически переставая существовать. Подобная пассивность спасала его. Такую безвольную тряпку было просто неинтересно мучить. Теперь же, когда он заключил сделку с Ламаром, его шансы выжить резко поднялись. Он чувствовал, что теперь ему будет легче уцелеть в течение тех трех месяцев, которые ему предстояло провести в каторжной тюрьме Мак-Алестер перед переводом в исправительное федеральное заведение общего режима в Эль-Рено, в тридцати километрах от Оклахома-Сити.
Но в четыре часа, после занятий в тренажерном зале, Ламар шел в надзирательский душ, а Оделл отправлялся на кухню кормить своих кошек. На час Ричард оставался предоставлен самому себе и должен был выживать на свой страх и риск. Чтобы время проходило незаметно, он забивался в угол камеры и сидел там тихо, как мышка, думая о художниках разных школ, о которых ему приходилось читать. Это помогало преодолевать дикий страх перед тюрьмой.
Он всегда боялся. Он знал, что был пищей. Да-да, именно так. Пищей. Он был слабым белым человеком, лишенным уголовных навыков и природной смекалки, у него не было никакого оружия, и он страшно боялся насилия. Он был самым низшим звеном макалестерской пищевой цепочки. Он был планктоном. Если Бог создал его не для того, чтобы он был съеден, то тогда за что, за какие грехи Он, без всякой вины Ричарда, заточил его в тюрьму?
Ричард твердо знал, что он очень талантлив. Окружающие постоянно строили ему козни, и только поэтому он не достиг заслуженной славы. Но он знал, что видит то, чего не видят другие, и чувствует то, что недоступно многим. Видимо, он был по натуре очень восприимчив и мог прозревать слишком многие вещи, за что его ненавидели окружавшие его посредственности.
Но такова доля художника. В обществе филистеров ему приходится нести тяжкий крест, и он с радостью понесет его.
Ричарду был тридцать один год. Его голову венчала высокая копна светлых волос, а лицо было слишком гладким для его возраста. У него было длинное податливое туловище и очень вялая разболтанная походка. Создавалось впечатление, что его ноги слишком нежны, чтобы носить тяжесть тела. По профессии он был учителем рисования (до того как стать им, он закончил Мэрилендский институт искусств в Балтиморе), но по складу души, несомненно, был истинным художником и последние двадцать лет провел, пытаясь разобраться в сложностях передачи форм человеческого тела. Эту проблему он так до сих пор и не решил. Но… впереди восемьсот семьдесят семь дней заключения, в течение которых он надеялся сосредоточиться и найти какой-то способ ее решения…