Подобно Печорину и, что особенно важно, в его возрасте Тимофей тоже чувствовал в себе «силы великие», но к великим целям никто не звал. И все неотчетливые, но светлые надежды, еще недавно составлявшие его исповедание, разлетелись так бездарно, что оставалось одно лишь созерцание, которым он восполнял собственную психологическую незрелость. Если то, что он увидел вместо света надежд, считалось жизнью взрослых и серьезных людей, то лучше было не взрослеть.

Его амбиции не ограничивались рекламными роликами и незадачливыми документальными лентами, которые сам он пока называл поделками. Он мечтал сделать такую картину, в пространство которой он мог бы, как в какой-нибудь ящик Пандоры, наоборот, собрать трепет страсти, тихое сияние благостыни, неистовство стихий, – одним словом все то, чем дарил его противогаз, пока не прохудился. Но стоило ему приняться за исполнение своего замысла, в нем появлялась странная, нелепая мысль: произведение, которое бродило в нем, пожрет его самого; откуда-то укрепилась в нем убежденность, что чем больше будет оно наполняться смыслами, тем более станет убывать его собственная биологическая жизнь. И страх перед этой неизвестно кем и по какому закону установленной пропорцией парализовал его волю, и чтобы начать этот зловещий обмен, требовалось нечто из ряда вон выходящее.

Несколько раз он пытался завести об этом разговор с Демченко, но тот все время уклонялся от прямых соображений и как будто прятался за еще одной кружкой пива, еще за одной сигаретой, еще за одной сплетней, и за его совиными очками начинала метаться какая-то необъяснимая озабоченная растерянность, примерно такое же выражение лица ему часто приходилось наблюдать у Вадима, когда разговор, как накренившаяся повозка, заваливался вдруг на вязкую, неудобную для движения обочину.

Если мир был Богом, то, прочел где-то Тимофей, творение – удел высоких душ, и искренне недоумевал, как это ему, человеку с довольно грязной душой, дана способность чувствовать и понимать прекрасное.

октябрь 1998 – август 1988

Весна и начало осени знаменовались для значительной части москвичей отправлением массового культа, истоки которого имеют нахождение в Первой книге Моисеевой. Мангалы имелись на всякой старой даче, а в новых загородных домах шашлычные жертвенники воздвигались из облицовочного кирпича, как маленькие кумирни. И если бы взглянуть в иной воскресный день на окрестности города с высоты птичьего полета, можно было насладиться картиной одновременно тут и там восходящих к небу дымов и лицезреть голодных божеств, слетающихся на угощение вкушать им положенную его часть, как будто этот горький, горючий дым плоти опять стал единственным доступным жертвоприношением и единственной мыслимой молитвой.

Дача, куда Тимофей привез Илью, или, что тоже верно, куда Илья привез Тимофея, оказалась из тех, что принято называть «генеральскими» и располагалась в небольшом расстоянии от Москвы. Участок соток в тридцать был сплошь покрыт старыми, разросшимися деревьями, в которых, как в волнах, утопал дом – бревенчатый, но просторный, удобный и, по видимости, отлично содержавшийся. Поводом к посещению этой дачи послужил день рождения одноклассницы Тимофея. То, что Тимофей представлял собою в мужском обличье, она отчасти представляла в женском.

Дед ее, действительно в прошлом вице-адмирал, к тому времени уже скончавшийся, много настрадался с дочерью, которая и являлась матерью нынешней хозяйки дачи. Она окончила одну из самых известных московских школ, ту же самую, где учился и Тимофей, но дальше учиться не пошла и, к отчаянию деда, захваченная свободолюбивым вихорьком шестидесятых, сбежала в стюардессы, и Варвара, напоминая в этом мать, не чувствовала в себе никаких призваний. В конце концов она надумала поступать в ГИТИС, но не прошла даже творческий конкурс. Некий важный седовласый старец, похожий на царственного льва, долго и довольно бессмысленно ее разглядывал, а потом выговорил со свистом: «Я ее не вижу», – и как-то так приподнял руку патриарха, как будто визу наложил. Однако на этот раз дед закусил удила и, не желая в семье повторения столь шаткой судьбы, почти насильно запихнул внучку в школу секретарей-референтов при Министерстве иностранных дел. И жизнь ее пошла более-менее ровно, ибо по природе своей она была не из породы секритуток, а скорее напоминала старых добрых правителей канцелярий, которые знают каждую бумажку в своем писчем, многотрудном хозяйстве. Рекомендации ее не оставляли желать лучшего. Год она проработала секретаршей в советском посольстве в Кабуле.