Французская революция обладала свойством, которое чувствовали все; его можно назвать внезапной античностью. Ее увлечение классицизмом не было лицемерным. Когда она случилась, показалось, что история отмотала несколько тысяч лет назад. Она говорила притчами; она стучала копьями и надела жуткий фригийский колпак. Кто-то счел все это миражом, кому-то показалось, что ожили вечные статуи. Самые напряженные фигуры были к тому же обнаженными и заставляли обратить на себя внимание. Насколько же комично, что в то же самое время совсем рядом входили в моду зонтики, а кое-кто уже пробовал щеголять в цилиндрах.
Любопытно, что полноту картине, часть которой находится как бы за пределами мира, придают два символических события, два насильственных акта. Революция началась с взятия старой и практически пустой тюрьмы, называемой Бастилией, и мы считаем это событие началом революции, в то время как подлинная революция началась лишь через некоторое время. Закончилось же все, когда в 1815 году встретились Веллингтон и Блюхер – именно это событие стало концом Наполеона, хотя на самом деле впервые Наполеон пал раньше.
Но народные представления справедливы, как обычно и случается – толпа ведь художник, а не ученый. Мятеж 14 июля освобождал узников не внутри Бастилии, а узников вокруг нее. Наполеон при Ватерлоо был уже призраком самого себя. Но Ватерлоо стало финалом именно потому, что случилось после воскрешения призрака и его вторичной смерти. В этом втором случае вообще много странных символов.
Нерешительная двойная битва накануне Ватерлоо похожа на раздвоение личности во сне. Она отсылает нас к противоречиям сознания англичан. Мы увязываем Катр-Бра[76] с чем-то романтически-сентиментальным, вроде Байрона и «Чёрного брауншвейгца»[77]. Естественно, мы сочувствуем Веллингтону, противостоявшему Нею. Но мы не сочувствуем, и даже тогда мы не особенно сочувствовали, Блюхеру, противостоящему Наполеону.
Германия жаловалась, что мы в упор не видели усердия пруссаков в те решительные дни. А ведь надо было. Даже в те времена англичане относились к ним не с участием, а как к огромному позору. Веллингтон, самый мрачный и самый недружелюбный из тори, не питавший симпатий ни к французам, ни к кому-либо еще из рода человеческого, выбрал для прусской армии слова совершенного отвращения. Пиль[78], самый чопорный и снобистский тори, который когда-либо благодарил «наших отважных союзников» в холодной официальной речи, не стал сдерживать себя, когда говорил о людях Блюхера.
Наши средние классы часто украшали прихожие репродукцией картины «Встреча Веллингтона и Блюхера»[79]. С тем же успехом можно было повесить картину с рукопожатием Пилата и Ирода. Но после этой встречи над пеплом Угомона[80] они отправились топтать угольки демократии, то есть заниматься тем, чем пруссаки занимались всегда. Мы знаем, о чем думал ироничный аристократ родом из ожесточенной Ирландии[81], и нам не важно, о чем думал Блюхер, когда его солдаты вошли в Париж и украли меч Жанны д’ Арк.
IV. Пришествие янычар
Покойный лорд Солсбери[82], печальный человек с хорошим чувством юмора, сделал множество официальных и серьезных заявлений, которые затем были опровергнуты или уличены во лжи, а также много частных и вольных замечаний, куда более значимых, а то и бессмертных. Он поразил жесткую и ложную идеологию «социальных преобразований», когда говорил о том, что пабы спаивают людей. По его словам, в Хатфилде есть много спальных мест, но они не делают его сонным местом.
За такие образы ему можно простить речи, сказанные им о «живых и умирающих нациях», хотя если нации живут, то почему бы им и не умирать. С тем же настроем он включил ирландскую нацию в «кельтскую бахрому» на западе Англии. Необходимо заметить, что в таком случае бахрома существенно больше того, к чему она пристрочена. Но злая ирония времени отомстила ему за поругание ирландцев тем, что случилось с другой бахромой британского одеяния на Северном море, которую он с пренебрежением оторвал. Имя ей было Гельголанд, и он отдал ее немцам.