Это падение нельзя было скрыть, его можно было только повторять снова и снова. Он мог заставить души своих солдат сдаться виселицам и кнутам, и он мог заставить души народа сдаться солдатам. Он мог только ломать людей так же, как был сломан сам; он всегда мог взнуздать, но никогда не мог отпустить вожжи. Он не мог ни убить в гневе, ни грешить в простоте душевной. Среди собратьев-завоевателей он стоит в одиночестве – его безумие берет начало не в избытке отваги. Задолго до того, как пришел черед войны, он обрел дерзость, выросшую из страха.

О сделанном им для мира спорить сложно. Если его деяния можно назвать романтичными, то романтичен и дракон, уплетающий святого Георгия. Он превратил маленькие страны в одну большую; он создал новую разновидность дипломатии, славную полнотой и неукротимостью лжи; он позаимствовал у преступности всю ее безответственность и односторонность. Он добился оптимального сочетания бережливости и воровства. Он сделал решительный грабеж солидным занятием. Он защищал наворованное, как люди попроще защищают заработанное или унаследованное. Он обращал свои безжизненные глаза с поволокой вожделения на те земли, которые более всего не хотели стать его добычей. В конце Семилетней войны люди точно так же не знали, каким образом изгнать его из Силезии, как не понимали ранее, на каком основании он вообще там оказался.

Польшу, в которую он вселился, как дьявол вселяется в человека, он в итоге разорвал надвое; и как же много времени потребовалось, чтобы люди снова начали мечтать о соединении ошметков и их оживлении. Его отрыв от христианской традиции выбросил его за пределы христианского мира; обобщения Маколея совершенно верны, хотя и верны совершенно по-маколеански. С исторической дистанции видно, что, хотя он разбросал семена войны по всему миру, его последние дни прошли в продолжительном и сравнительно благополучном мире. Этот мир был им заслужен и даже в какой-то степени похвален -этот мир обеспечил многим европейским народам спокойствие. Он не был способен понять, что такое «справедливость», но что такое «умеренность», он понимал. В итоге он оказался самым искренним, но и самым лицемерным пацифистом. Больше войн он не хотел. Да, он пытал и грабил всех своих соседей, но он отнюдь не питал к ним злобы.

Главной причиной нашей духовной катастрофы -английской интервенции в поддержку нового престола Гогенцоллернов – была, конечно, политика Уильяма Питта Старшего[48]. Он принадлежал к тому типу людей, тщеславие и простота которых не позволяют им видеть дальше очевидного.

В европейском кризисе он не обращал внимание ни на что, кроме войны с Францией, а ее видел повторением бесплодной славы Азенкура[49] и Мальплаке[50]. Он был вигом и сторонником господства государства над церковью, скептиком и прагматиком – не слишком хорошим и не слишком плохим для того, чтобы понять, что даже в нерелигиозном веке война продолжала оставаться совершенно религиозной. В нем не было ни тени иронии, но рядом с Фридрихом он, старик, казался удачливым школяром.

Непосредственные причины[51] не были ни единственными, ни подлинными. Подлинные же причины были связаны с победой одной из двух традиций, которые вечно сталкиваются в английской политике. Как ни печально, внешняя традиция была связана с двумя способнейшими людьми того времени, Фридрихом и Питтом, в то время как внутренняя, старая традиция была представлена двумя наиболее глупыми людьми, которых когда-либо терпел этот мир – Георгом III и лордом Бьютом