Точно так же он шутил, когда приглашал императоров присоединиться к его трапезе – поглощению жертвенного тела Польши. Если он был столь же внимательным читателем Библии, как наш протестантский сектант, он подумал бы о мести, которую обрушит человечество на его собственный дом. Он бы знал, чем была и чем могла бы быть Польша; он бы понимал, что ест и пьет собственное проклятие, а вовсе не плоть и кровь Господню.

Не знаю, понравилась бы ему шутка – нынешний германский император, посаженный во главе одного из этих старых добрых придорожных пабов. Но она бы была куда более подходящей, более мелодичной, чем любой из возможных вариантов его умерщвления, предлагаемых ныне его врагами. Скрип старой вывески над его головой, когда он сидит на скамейке у своего дома изгнания, был бы куда более реальным напоминанием о былом величии его расы, чем современные и почти мишурные кресты и подвязки, которые вручают в часовне Виндзора.

Из современного рыцарства исчезли все признаки рыцарственности. Как далеко мы от нее ушли, станет ясно, если попытаться представить сэра Томаса Липтона[46] обматывающим рукав платья дамы вокруг тульи шляпы или чистящим свои доспехи в часовне Святого Томаса, архиепископа кентерберийского. Присвоение и вручение ордена Подвязки деспотам и дипломатам теперь только часть ленивых взаимных поглаживаний, хранящих мир в нашем небезопасном и неискреннем обществе. Но старая, потемневшая деревянная вывеска – подлинный знак времени, когда один из Гогенцоллернов не только жег поля и города, но и опалял умы, хотя, возможно, и адским огнем.

Все когда-то было молодым, даже Фридрих Великий. Молодость Фридриха – подходящее предисловие для страшного эпоса Пруссии, ведь он начинается с неестественной трагедии утраты молодости. Близорукий и зашоренный дикарь, его отец испытал значительные сложности в устранении всех следов порядочности своего сына, так что некоторые все же остались. Если молодой и более способный Фридрих когда-либо имел сердце, это сердце было разбито – так же, как была разбита его флейта. Его единственный друг юности[47] был казнен на его глазах, но с места казни унесли два мертвых тела. Правда, одно из них высокие боевые кони продолжали нести по полям сражений от победы к победе. Но в кармане у этого мертвого тела всегда лежала маленькая бутылочка яда.

Имеет смысл подольше задержаться у этого высокого и мрачного дома его детства. Есть некое особое свойство, отличающее прусское оружие и прусские устремления от любых других, – вот эта незрелая, искаженная древность. В триумфах других тиранов есть хоть что-то мальчишеское. Помимо задора, в амбициях молодого Наполеона было что-то лучшее. В нем было что-то от любовника, и его первая кампания напоминает любовную историю. Все, что было в нем языческого, он пожертвовал на алтарь республики, как мужчина дарит все женщине; все, что было в нем от католика, понимало парадокс Девы Марии Победоносной.

Генрих VIII, куда менее уважаемая персона, в ранние свои дни был добрым рыцарем и принадлежал к витиеватой школе поздней рыцарственности. Можно сказать, что он вполне соответствовал понятию «старый добрый английский джентльмен», пока был молод. Даже Нерон был любим в его первые дни; и наверняка была какая-то причина для того, чтобы христианская девственница усыпала цветами его бесславную могилу.

Но дух величайшего из Гогенцоллернов с самого начала попахивает склепом. На свою первую победную битву он шел так, как будто уже был неоднократно бит. Его мощь была костлява и страшна, как воскрешение без плоти. Казалось, что все худшее с ним уже произошло. Камни для построения его королевства были взяты из развалин человечности. Он познал высшую степень позора: его душа сдалась перед силой.