– Фридерик! – только и смогла произнести я. – Фридерик!

Он тем временем начал свой первый, до-мажорный, этюд. Искристые пассажи напомнили мне золотые брызги забытого Совершенного Чувства – я обретала искомое.

А он играл, и я сама становилась одной из золотых искристых капель – тем самым искомым, которому нельзя найти определения в мире вещей и «нормальных людей». Я переставала быть «тенью»; теперь я знала наверняка – чувствовать можно только так.

На последнем аккорде я еще не уверилась в желании своего невозвращения «туда». Хотя… «там» нет такой музыки, нет такой любви! Нет «там» и Шопена: только инфляция и менструация там, а Шопена – нет!

– Не уходите… Не уходите же… Прошу… Я не смогу… Возьмите меня… с собой… – умоляла я.

– Это от меня не зависит, увы, – грустно улыбнулся Шопен. – И… вы еще не сделали, насколько мне известно, самого главного. Как только вы это сделаете, вас сразу заберут, смею уверить.

– А что это – главное? Какое оно?

– У каждого свое. Каждая машина – или тело, как угодно – действует исходя из заложенной в нее – или в него – программы. У меня, например, было четыре баллады… Прощайте же, да будьте здоровы! – сказал Шопен и, раскрывая зонт, перешагнул через подоконник и поднялся в воздух.

– Но… – начала было я.

– Прощайте! – донесся откуда-то сверху голос Шопена. – И помните: вас заберут, как только вы сделаете самое гла…

Коран учит, что по своей природе люди корыстны и ненасытны, поэтому рай открыт лишь тем, кто соблюдает заповеди, верит в Страшный суд и не прелюбодействует, живя только с женами или наложницами. Те же, кто помимо жен и наложниц живет с другими женщинами, нарушают заповеди Аллаха, поэтому в рай не попадут.

Впрочем, при чем Коран, если у меня не было жен и наложниц? Так и скажу об этом Шопену в следующий раз.

Балерина

В общем, со мной такое нечасто. По правде, я второй раз в жизни знакомился в метро: первый был в незабвенном – самом, наверное, сумасшедшем на свете – студенчестве (сладкий кошмарик начала девяностых, Тверской бульвар), когда я на спор пристал к какой-то блонде. Ее волосы напоминали шерсть болонки, только выглядели более ухоженными, а глаза – …совсем кукольные были глаза! Синее такое стекло декоративной бутылки. Для сухих цветов.

– Извините… Может быть, это и некорректно с моей стороны… Но на самом деле… я подумал, что если вы… – я нес чушь и видел, как заливаюсь краской под усмехающимся Женькиным взглядом (Женька – еще тот жук: стиляга, донжуан, переводчик, ценитель хороших сигар; женщины от него без ума… некоторые мужики тоже).

Впрочем, краснеть долго не пришлось: «болонка» оказалась профессионалкой и через полминуты назвала цену – действительно, зачем терять время? Я сказал почему-то «спасибо», на Сухаревке она вышла, а Женька заржал и как-то так в один миг содрал этикетку с пивной бутылки. В тот момент мне показалось, будто с меня сняли скальп: я страдал открытой формой неразделенной любви, подобной псориазу – всё в язвах, но для посторонних не заразно (до сих пор не могу произнести ее имени, бывает же такое!), и пытался довольно цинично разрядиться… Но вот к встрече с профи оказался не готов – природная брезгливость снова взяла верх, а у Женьки в кармане смеялись презервативы: они всегда у него там смеялись, даже слышно было. Тогда, в начале девяностых, он хлопнул меня по плечу, и мы пошли к поэту Тарасову – само это вот, «поэт Тарасов», звучало жутко смешно и непоэтично – видимо, для усугубления (0,5 «Армянского»): мне ведь нельзя, невозможно оказывалось больше