Я зажала чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.


В квартиру я попала только под утро. Включенное радио встречало меня одной из самых оптимистичных песен «Крематория»:

Ведь мы живем для того,
Чтобы завтра сдохнуть,
Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла…

Я села на пол и замедленно замурчала соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд – ведь больше всего на свете я любила Шопена: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песен «Крематория». Потом я сняла с холодильника запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определенно г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах – под пиво и без… У композитора была выразительнейшая мимика – если б не клавиши, стал бы актером.

…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (а коли не пострадаешь – в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона (оба были богаты и талантливы). Однако мой прадед – это совершенно другая история, а Мендельсона в гении «не записали», признав «невероятную одаренность» да оставив набившую оскомину темку «Свадебного марша»…

Я подышала на стекло и снова заглянула Шопену в глаза: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки.

«Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии – совсем перестал что-либо чувствовать – только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», – читала я по глазам его письмо[24].

– Позвольте пригласить вас в гости, – я поднесла фотографию к губам и поцеловала.

Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.


Резкий звонок в дверь. Два раза – очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли; он с трудом стянул перчатки.

– Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! – выпаливаю.

Шопен снял плащ и цилиндр, а потом спросил:

– Так неужели к вам теперь никто не приходит?

– Никто.

– И вам не бывает одиноко?

– Отчего же… Но одиночество – это как самое абсолютное состояние, так и самое относительное…

– Пожалуй, вы правы, – он помолчал. – А как вы узнали мой адрес?

– Отправила «до востребования». Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.

– Вы непонятная женщина… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку[25], фа-минорную…

– Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.

– Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас, – это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину – в вас-то она пока «не прописана»!

– Иногда хочется, чтобы рядом кто-то ходил. Говорил. Не всегда, даже очень редко, но… – я закашлялась и отвернулась.

– Это ничего, это пройдет, вы же женщина… Прежде всего – женщина, и не отпирайтесь, не отпирайтесь… Вы только не делайте, главное, противного вашей душе. Или пишите «до востребования» – нам тоже приносят почту… Правда, мне – только от вас. А у вас, признаться, очень красивые, выпуклые письма – даже не представлял о существовании подобных… У вас доброе сердце! Позвольте поцеловать вашу руку… Я благодарен вам за само ваше существование… Даже за этюды, как вы пишиете, «под пиво». Хотите, я сыграю вам?

Через мгновение половину моей комнаты уже занимал огромный концертный рояль. Шопен сказал:

– Помогите открыть крышку, – и в тот же момент открылась крышка моей пыльной домовины. Я встала из гроба и огляделась: то, что называлось когда-то пафосным «жизнь», являлось ее противоположностью.