В каюте он, не глядя, повесил его слева на вешалку. Там вешалка при входе прибита и на нее он надел мичмана вместе с шинелью. Как Буратино. Зубья вешалки вылез – ли у мичмана около ушей – справа и слева – пропоров загривок шинели.

– Значит так, Мальвина, – сказал он совершенно уже протрезвевшему бедолаге, в прошлом электрику, – ты пока повиси, а я схожу поссать! – и вышел.

Остался я, в качестве Пьеро наверное, и этот – крупный специалист в области электроразрядов, перемещенный нашим Карабасом из Буратин сразу в Мальвины.

А в голове у меня вертится почему-то нарисованный очаг в коморке Папы Карло и то, что Буратино хотели сжечь.

На мичмана страшно смотреть. В глазах у него можно прочитать целую повесть о личном сиротстве.

И вот вошел в дверь поссавший старпом. Вошел он так стремительно, что при входе образовал ветер. Потом он снял Модеста Аристаховича с крючка и посадил его перед собой, потому что ноги беднягу уже не держали.

Палец старпома уперся ему в грудь.

– Тебя как лишить девственности? – спросила гора Магомеда.

Те пузыри, которые пошли у мичмана изо рта вместе речи, не в счет. Он ничего не сказал.

– Колом? Ломом? Зубилом? Или же отверткой? Опять пузыри.

– Не молчи, бестолочь!!! Жалкие попытки.

– В следующий раз, – прошептал ему старпом на ухо, притянув к себе нежно, – я тебя об колено сломаю, ПИЗДЮК ИВАНЫЧ!!!

Потом он закатил глаза, сверкнув белками, как мавр, и выбросил мичмана в коридор.

Тот полз до переборки, а потом затих.

ШАШКИ

Случилось это в те времена, когда три рубля были деньгами, а двадцать пять – большими деньгами. Мы тогда в Росте, в заводе стояли, и нам очень хотелось мыться. Помощник мне говорит: «Валера! Пойдем в человеческую баню, у меня на душевые рабочего люда просто жуткая аллергия. Блевать прямо с порога тянет. Пойдем. Я знаю куда. Там и веники есть!» – в общем, пошли.

В первой бане оказался женский день, во второй – женский, в третьей – опять женский день.

То бишь, не судьба.

А раз не судьба, то мы в чем есть – в свитерах под тухлым кителем – следуем в ресторан «Панорама».

Подходим – а там толпа перед входом в дверь рублями стучит.

Мы уже совсем собрались кисло повернуться, а тут швейцар нас увидел и зазывает: «Ребята! Морячки!»

На «морячки» мы всегда откликаемся. Через пять минут мы сидели за столиком, пряча вонь под мышками, а перед нами вертикально стояла газель. То есть официантка.

Мы порылись в карманах. У меня, как у настоящего лейтенанта подводного флота, в кармане двадцать пять рублей, а у помощника, как у настоящего капитан-лейтенанта – только три.

– Нам, – сказали мы, – закуски и выпивки на всю сумму, но не больше, потому что больше у нас нет и никогда не было.

Через десять минут мы уже ели, прихлебывая водку из фужеров, а еще через полчаса мир вокруг уже не казался уродом.

Через час к нам подошла совершенно не наша кормилица и сказала, что у нашей дома возник пожар и рассчитает нас она, потому что наша бросилась туда, вытянувшись в длину.

Мы не возражали, но когда она принесла счет, в нем стояло тридцать пять рублей.

– А вы все правильно подсчитали? – спросили мы с надеждой на то, что все мы люди, племя адамово.

– Да! – сказала представительница детородной части этого племени и показала нам еще раз счет.

– Панкратыч! – повернулся я помощнику, вставая с места. – Не извольте беспокоиться, деньги щас будут.

С тем он и остался под охраной детородной представительности, а я отправился искать семь рублей.

Должны же здесь быть вояки, не бывает такого, чтобы не было.

Видите ли, на флоте можно изо дня в день садиться в офицерской столовой за один стол с человеком и впервые заговорить с ним только через пол года, потом, еще через полгода, можно с ним в первый раз поздороваться, а лет через пять спросить как его зовут.