– В последнее время укры лютуют, палят куда попало. – Марина вздыхает и показывает. – А это детская палата. Уж лучше взвод бойцов лечить, чем одного ребенка.
Мимо нас по лестнице двое молодых хлопцев проносят раненного на носилках. Я с удивлением замечаю на раненном шеврон с украинским флагом!
– Пленных мы тоже лечим, – поясняет Марина. – А помогают вылеченные военнопленные. Лифт не работает. Они таскают еду и носилки на этажи.
– Не сбегут? – удивляюсь я.
– Что ты! Сами вызвались. Второй раз быть пушечным мясом – ни за что.
Хирург Юрий Николаевич что-то пишет за столом, кивает, чтобы я сел. Его халат расстегнут, рукава закатаны, я смотрю и понимаю, что-то не так. Его руки и лицо белые, на шее нет деревенского загара с четкой границей. После донбасского лета такое невозможно! Если только…
До меня доходит – вместо солнца у хирурга каждый день бестеневые лампы операционной.
Смущаюсь, перевожу взгляд. На углу стола пластиковый бокс с разными осколками.
– Осколки после ваших операций? – догадываюсь я.
Слышу тяжелый вздох.
– После неудачных. С этими я не справился.
Хирург достает из бокса стрелу-дротик размером со средний гвоздь.
– Если бы она шла ровно, навылет… Вращается, падла, и рвет все подряд.
В коробке сплошь мелкие осколки. За каждым кусочком металла оборванная жизнь. С крупными осколками до больницы не довозят.
Юрий Николаевич зачерпывает горсть рваного металла:
– До лета в основном советские попадались, а с июня сплошь натовская дрянь.
– Запад в открытую с нами воюет, – подтверждаю я. – Кроме оружия, наемники, инструкторы, спутники.
Уставший хирург грозит кулаком:
– Я мечтаю, чтобы эти осколки вернулись обратно в те страны, где их произвели. Не экспонатами выставки против нацизма, а напрямик «Калибрами» и «Искандерами».
– Зарвутся – получат! – обещаю я.
Юрий Николаевич передает мне бумаги с выписным эпикризом и направлением на операцию в военный госпиталь. Замечает прилепленную бумажку с номером телефона.
– О тебе спрашивал Тарантино. Просил ему перезвонить. Знаешь такого?
– Командир батареи.
– Тогда звони.
Врач набирает номер и передает мне телефон. Как только слышу соединение, говорю, как в рацию:
– Вызывает Кит. Прием!
– Выжил все-таки, Кит. Тогда готовься. У ребят вопросы, – устало отвечает командир.
– Какие?
– Серьезные. Всех накрыло, а ты живой. Как? Ты командир расчета. Почему тебя не было с ними?
– Я не помню.
– Такое оправдание для Вепря не прокатит.
– Для Вепря?
– И для меня тоже. Случай странный и пахнет дурно.
– Чем?
– Ты и правда не врубаешься?
Я мотаю больной головой, не соображая, что Тарантино меня не видит.
Он понижает голос, но говорит без сочувствия:
– Кит, ты под подозрением. Подозрения серьезней некуда. В предательстве! Теперь допер?
Я раздавлен. Некоторое время молчу и спрашиваю:
– И что мне делать?
– Всё вспомнить! Или…
Тарантино не договаривает. Перед моими глазами Чапай, зачитывающий заповеди. «Первый грех – предательство. За это расстрел».
На ватных ногах я возвращаюсь к Марине. Медсестра выдает таблетки, делает обезболивающий укол, оценивает мой поникший вид и вкалывает другое лекарство.
– Прими покрепче, на посошок. До госпиталя доедешь, – обещает она.
Шесть часов пути на маршрутном автобусе – и я в Ростове-на-Дону. Боль терпима. Марина была права – на дорожку лекарства хватило.
В дороге мне было о чем подумать. Меня обвиняют в гибели друзей самые близкие люди. Сначала Злата, которая ничего не знает, только чувствует. Затем командир, который знает даже то, чего я не помню. И в душу заползает сомнение.