– Я понимаю, – пробормотал Алкин.

– Мне тоже очень интересно, – ощутив напряжение в словах Алекса, мягко произнесла Сара, – но я мало что… то есть, конечно…

Она замолчала, взяла Алкина под руку и повела по гравиевой дорожке к неширокой улице, застроенной одинаковыми одноэтажными домиками с покатыми черепичными крышами. Завернули за угол, прошли мимо баскетбольной площадки, где подростки, бросавшие мяч в корзину, вопили, будто стая чаек, у которых отнимают добычу, и вышли на круглую площадь, где на двухэтажном сером здании времен, скорее всего, короля Эдуарда, Алкин издалека разглядел надпись: «полиция».

Все это время Сара что-то говорила. Рассказывала, наверно, о достопримечательностях. Алкин слышал только голос, только интонации, только тембр, и когда она задала какой-то вопрос, не сразу пришел в себя, пришлось переспросить.

– Вы какой ленч предпочитаете: что-нибудь серьезное, из трех блюд, или полегче – сэндвичи, кофе?

– Полегче, – сказал Алкин и опять замолчал. Теперь молчала и Сара, понимая, какие ощущения испытывает ее спутник. Так они и вошли в здание, им кивнул сидевший за деревянной перегородкой дежурный констебль, они прошли по короткому коридору, и Сара, не постучав, открыла дверь, пропуская гостя.

– Рад вас видеть! – воскликнул главный констебль Бакли, выходя из-за стола и протягивая Алкину обе руки. Алкин ожидал увидеть высокого крупного мужчину с большими волосатыми руками и густой светлой шевелюрой уроженца Шотландии – типичного английского полисмена, какими их изображают на открытках и каких действительно много на улицах в Кембридже. Да и громкий голос, который Алкин уже слышал вчера, соответствовал именно такому образу. Однако, на удивление, Тайлер Бакли оказался, во-первых, среднего роста, не выше самого Алкина, во-вторых, был лысоват, сложения плотного, конечно, но далеко не богатырского, а ладони так и вовсе могли принадлежать скорее музыканту, чем полицейскому. Пожатие оказалось крепким, но не грубым, а голос… ну что голос… В Москве у Алкина был знакомый – из литераторов, он писал бытовую прозу и пользовался определенным успехом в неопределенных кругах читателей, – голос которого способен был перекрыть рев пожарной сирены. Громкий голос – не свидетельство душевной грубости.

Алкин понимал, что должен испытывать по отношению к Бакли неприязнь, и, пожалуй, действительно испытывал, но именно потому, что должен был, и вместе с этим естественным чувством ощущал еще и неуместное чувство вины, будто он перед Бакли в чем-то провинился, хотя ни сном, ни духом…

Главный констебль вернулся за свой стол, на котором стоял дисплей компьютера и лежали вперемежку папки – черные, зеленые и коричневые, – листы бумаги и несколько книг, названия которых Алкин не сумел разглядеть. Гостя усадили в кожаное кресло, явно предназначенное для посетителей, а не для задержанных, а Сара устроилась на коротком, тоже кожаном, диванчике напротив окна, так что Алкин со своего места видел нависшего над столом Бакли и слышал голос сидевшей за спиной Сары. Ему так не нравилось, он хотел повернуть кресло, но тогда оказался бы спиной к хозяину кабинета, что было бы верхом неприличия.

– Вы хотели посмотреть документ? – сказал Бакли и протянул лист бумаги в пластиковом пакете. – Это ксерокопия, можете взять с собой.

Лист был исписан с обеих сторон не очень ясным почерком, разобрать отдельные слова было трудно, Алкин не стал и пытаться, стараясь понять общий тон документа и недоумевая по поводу того, почему главный констебль Диккенс (именно он, скорее всего, писал эту бумагу) не воспользовался пишущей машинкой, наверняка была у него такая в участке.