– Не бей мою маму!

И они – она и муж – опустили глаза, до этого прикованные к лицам друг друга, и увидели Славку, стоящего перед Олей со сжатыми кулачками. И был он так мал, так мал – и так велик в своей детской ярости и непримиримости, что лицо его как-то не по-детски заострилось, став жестким и взрослым. И он опять сказал, как-то сильно и не по-детски требовательно:

– Не бей мою маму!..

И – кулачки поднял.

И – было это страшно.

Страшно, что пятилетний мальчик стоит между двумя взрослыми людьми и защищает одного взрослого человека от другого взрослого человека. Защищает взрослую женщину от взрослого мужчины.

И что-то дрогнуло в лице мужа, он как-то сразу обмяк, выдохнул из себя воздух и вышел из комнаты.

Входная дверь стукнула.

Послышался звук его шагов на лестничной клетке.

И как только послышался звук его шагов на лестничной клетке, маленький этот защитник вдруг заревел, заревел звонко и отчаянно, широко раскрывая рот, вывернув в крике губы, как плакал, когда был совсем маленьким, когда болел или чего-то отчаянно хотел, чего они не понимали.

Он заревел так по-детски, так горестно, и прижал свои кулачки, которые так и не успел разжать, к глазам, и Оля, просто рухнула перед ним на колени и обняла его, обхватила его всего, прижав к себе своего маленького, и смелого, и такого испуганного своей смелостью защитника.

Он плакал и плакал, уткнувшись в нее, и она подняла его к себе на колени, подхватив руками его под ножки, как делала это в детстве, когда носила его на руках.

И он плакал и плакал, и она плакала с ним, и говорила:

– Это ничего, сынок… Это не страшно… Все будет хорошо… Папа больше не будет… Папа больше не будет…

Он плакал уже тише и не так отчаянно. И она все шептала ему, прижав его к себе, прикрыв своим телом:

– Я люблю тебя… Я тебя люблю, мой смелый мальчик… Ты мой любимый сыночек … Ты мой самый любимый, самый дорогой мальчик…

Она шептала ему эти слова, и целовала его заплаканное личико, опять ставшее совсем детским и растерянным и горестным в своем огромном детском горе. Она плакала и шептала ему слова любви, и совсем не видела, как дрожали тюльпаны, и как трепетала штора, как будто ветер ходил по комнате, и он действительно не то что ходил – метался в своей боли, и горе, и отчаянии, от того, что его ребенок был в таком горе, что его внук был в таком горе, и слезы их были его слезами, и их боль – его тысячекратно увеличенной болью…


Сын затих у нее на руках, и она, покачивая его, так и сидела на полу, и похожа была сейчас на мадонну, прекрасную заплаканную мадонну с заплаканным ребенком на руках.

Он не был младенцем, но почему-то именно сейчас, после его такого неожиданного и смелого поступка, было видно, как он еще мал, как по-детски округлы его щечки, и ножки совсем еще малышковые, еще не ставшие угловатыми, мальчиковыми – и пяточки розовые, округлые. Он примчался с кухни, не успев надеть тапочки, которые всегда снимал, влезая на высокий стул, чтобы удобно было сидеть, подогнув под себя ножки.

И она сидела на полу, слегка покачивая его в своих объятиях, и сама стала успокаиваться, и мысли ее потекли какие-то спокойные и светлые. И, подумала она, наверное, именно потому, что он сделал то, что не делала она, – все и пойдет теперь по-другому. Потому что он, ее мальчик, ее малыш, своим смелым поступком разбил, разрубил какой-то страшный сценарий, который работал в ее жизни.

И она подумала вдруг, что, наверное, это и называется кармой, когда из поколения в поколение люди совершают одни и те же поступки, они и те же, одни и те же. И каждый обречен повторять сценарий своих родителей, потому что не делает ничего нового. Отец бьет свою мать в присутствии ребенка, и если ребенок соглашается с этим, не противостоит этому, то он сам потом будет бить свою жену, и если его ребенок не остановит это, то он сам потом будет бить свою жену, или будет бит, если этот ребенок – девочка.