И сколь многое в нас, его знавших, навеяно одной только возможностью что-то с ним обсудить, поделиться, услышать его мнение. Одним невзначай брошенным словом он мог определить вещь точнее, чем сорок тысяч критиков и -ведов. У него был абсолютный вкус на все образное, словесное, пластически-визуальное, причем вкус не просто оценки, а вкус подсказки, расширяющий, достраивающий, конструктивный. Он довоображал чужие вещи, стихи, картины, здания, города так, что они становились фрагментами его собственных, еще не написанных вещей, гораздо более интересных и фантазийных, чем предметы его оценок. Всему, что он видел, он был сотворцом, причем он не переписывал, а дописывал, не исправлял, а достраивал. В нем играл дух Сковороды, совопросника и домысливателя встречных. Он был поэтом не просто метафоры, но метаморфозы, метаболы. Он видел и показывал не только сходства вещей, но их бесконечную взаимопричастность и взаимопревращаемость, и это же чувствовалось в его отношении к людям: он вступал с ними в образно-творческий симбиоз.

Есть поэты времени и поэты пространства. Первые не только отображают время, они меняются вместе со временем, прокладывая путь своему лирическому герою. Таков Блок: через его циклы, через три его поэтических тома проходит история человеческой души. А вот Тютчев, например, как поэт почти не менялся, а лишь бесконечно раздвигал границы предзаданного ему космософского мира судеб и стихий. Алеша тоже был скорее поэтом пространства: через все книги он развертывал свои изначальные интуиции и архетипы, среди которых на первом плане, мне кажется, Бегемот и Левиафан из Книги Иова. Вспомним, что на все вопли Иова о нравственной несправедливости, о страданиях праведников и преуспеянии нечестивых Бог отвечает не проповедью и не заповедью, а картиной величественного и вместе с тем поразительно детального, расчлененного мироздания, в котором есть место дивным чудовищам, первозданным в своей мощи. В этом, собственно, и состоит заповедь: от неразрешимых нравственных вопросов, от древа познания добра и зла вернуться к цельному древу жизни. Алеша был именно поэтом древа жизни, его влекла не столько психология и этика, сколько космософия, распахнутое от Бога до амеб мироздание, которое не центрируется на «человеческом, слишком человеческом». Своему «Выбранному» он предпослал высказывание Леонардо да Винчи вполне в духе Книги Иова: «Опиши язык дятла и челюсть крокодила».

Поэзия Парщикова, да и метареализма вообще, кажется трудной для восприятия, но в этом виновата не столько ее сложность, сколько примитивность нашего мышления, разделяющего вещи квадратно-гнездовым способом по их практическим функциям. Вот как начинается стихотворение «Борцы»:

Сходясь, исчезают друг перед другом
терпеливо —
через медведя и рыбу – к ракообразным,
облепившим душу свою.

Читатель в недоумении: борцы, арена, спорт, чемпионат – ассоциативная цепочка уже готова; а причем тут ракообразные? Но в том-то и дело поэзии – расковать эти металлически жесткие цепи готовых ассоциаций, освободить ум и зрение. Чтобы мы увидели просто и ясно, как борцы становятся медвежисто разлапистыми, сплющиваются, как рыбы, и дальше, сцепляясь, превращаются в раков, медленно переползающих взад и вперед, топорщась локтями и коленами; как они облепляют друг друга руками и ногами, многочленно, многосуставно, как раки. Перед нами – картина метаморфозы, единства и взаимопревращаемости всего живого. Прообраз и источник поэзии Парщикова и вообще метареализма – завершающая часть Книги Иова, где Творец мироздания выступает и как его первопоэт.