Но едва Явор окинул глазами гридницу, прикидывая, как бы пройти к указанному месту, как крепкая рука с дружеским задором хлопнула его по плечу. Обернувшись, Явор увидел Дуная.
– А, друже Яворе! – радостно, словно родного брата встретил, кричал Переяславец. – А я-то уж думаю, чего ты так припозднился – не держит ли тебя в сенях какой чурбан бесталанный, хотел уж на выручку бежать! – Дунай закатился смехом и потянул Явора за свой стол. – Иди, иди к нам! Не поссоришься – не помиришься, не помиришься – не подружишься, а с кем подерусь, с тем после и подружусь, верно, Гремислав?
Дунай толкнул локтем своего товарища.
– Вестимо – у тебя все не как у людей, – со спокойной дружеской снисходительностью ответил Гремислав. Дунай рассмеялся, словно его похвалили. Видя рядом оживленного, разговорчивого Дуная и невозмутимого, полного достоинства Гремислава, трудно было поверить в их тесную дружбу.
Явор усмехнулся и сел рядом с Дунаем. Теперь, получив основания уважать белгородского десятника, Переяславец был весел и дружелюбен. Слово князя для него было свято, да и сам он предпочитал тех, кто мог дать ему отпор – с такими было веселее. Весь вечер он не закрывал рта, рассказывал о Киеве, о прежних походах, удивлялся, как это они с Явором не встретились в прошлом году под Васильевом, хотя оба там были. Отвлекался он только на то, чтобы подмигнуть какой-нибудь девушке с другой стороны стола.
Только Сияну Дунай искал глазами напрасно – ее не было в гриднице.
– Не пойду! Ни за что не пойду! – твердила она в ответ на все уговоры матери и няньки и трясла головой. – Не выйду, шагу из горницы не ступлю, пока киевские здесь!
Ей представлялось невозможным показаться на глаза кому-нибудь из тех, кто видел, как она чуть ли не лезла в драку с киевским кметем. Как ее угораздило только? И сильнее всего ее смущала память о голубых, ясных, удивленно-радостных глазах Дуная. То и дело они сами собой вставали перед ее взором, и словно тихая молния пробивала ее насквозь, кровь приливала к щекам Сияны, ей хотелось закрыть лицо руками и спрятаться куда-нибудь от стыда. Ясноликая Лада, богиня-любовь, впервые заглянула ей в лицо своим жарким взором, и юная душа Сияны была в смятении. Но в этом она не хотела признаться ни матери, ни няньке, ни даже Медвянке. Ну, может быть, Медвянке, только не сейчас, потом.
Медвянка тоже была здесь, сидя вместе с отцом за столом белгородской знати. Отрок с воеводского двора, пришедший вчера звать Надежу на пир, передал, что и дочь его светлый князь будет рад видеть у себя в гостях. Надежа снова встревожился. Вспомнил-таки светлый князь! Не сказать ли Медвянку больной – подальше от беды? В отчаяньи Надежа пошел посоветоваться с волхвом Обережей.
– Пусти ее, пусти! – уверенно посоветовал ему старик. – Залаз невелик – у князя теперь не забавы на уме. А побывать на пиру ей на пользу пойдет. Пусть поглядит твоя горлинка, что как она ни хороша, а и покраше ее найдутся на свете!
Волхву Надежа верил и принял его совет. Последние слова Обережи особенно ему понравились – своей дочери он только еще и желал, что поменьше гордости да доброго жениха!
Медвянка, услышав об отцовском решении, сначала возликовала, а потом смутилась. Собственные наряды казались ей недостаточно хороши для княжьего пира, и она упросила мать сходить к Сияне. Сияна одолжила ей одну из своих верхних рубах, из блестящего византийского шелка, золотисто-желтую, расшитую по оплечью и рукавам желтым янтарем с Варяжского моря. К волосам и лицу Медвянки этот наряд очень шел, она чувствовала себя красивой, но все же робела. Ведь на княжьем пиру будут такие именитые гости – как же не заробеть дочери старшины из порубежного города!