Побросала в таз мясо и кости, в один присест не унести, тяжело. Голову овечью в углу оставила, это потом, к вечеру. Устала.
Только донесла до крыльца – снова гости. Услышала оклик, обомлела.
Гриша. Стоит, улыбается. Будто с охоты вернулся. Или в город ездил.
– Зачем пришёл?
А сердце так и выпрыгивает, больно бьётся, вот-вот проломит грудь, как молотом. Не это хотела сказать.
– Маруся дома?
– Не дома. Что тебе нужно?
– Ну хоть пусти меня, что ли.
Настя ничего вымолвить не смогла, язык закололо. То ли сама прикусила, то ли сам железный привкус появился. От радости, что вернулся. От страха.
Зашёл, как ни в чём ни бывало. Руки ополоснул в рукомойнике, сел на стул у окна, где всегда сидел. Настя заморгала, пытаясь прогнать видение. Сколько раз она замечала его тут, сморгнёшь – а нет его. Призрак, заблазилось. А теперь во плоти.
Повёл носом, бровь дугой выгнул.
– Что это, мясо?
– Да, Белянку разделала. Ногу сломала, забить пришлось. Есть будешь?
– А давай, чего нет.
Настя взяла из таза первый попавшийся кусок, промыла под водой. Шмат жира добавила на сковороду, чтоб сочнее было. Моркови настрогала, благо ещё вчера из подвала достала. Любо-дорого. Будто и не уходил. Будто приготовила и не ему.
Он молчал, она тоже. Словно говорить не о чем. А сказать хотелось бы многое. Сказать, спросить, обвинить, покаяться.
Сама к мясу не притронулась. Но не потому, что порченое, нельзя. Кусок в горло не лез. Гриша ел неспеша, наслаждаясь. Что она, Людка эта, голодом его морит? Да вроде не похоже. Гладкий, чистый, светлый. Просто мясо она вкусно приготовила. Поэтому.
Не доел. Отодвинул тарелку, посмотрел расслабленно, умиротворённо.
– Я вещи хотел забрать. Библия деда осталась, хоть какая, но память. Сапоги, всё равно они вам не нужны. Не продашь даже. Остальное оставлю.
– Так что же, бросаешь нас? Разводиться будем?
– Зачем разводиться? И так хорошо – поживём дальше каждый сам по себе.
– А о дочери ты подумал? А мне каково? Не жена, не вдова. Брошенная, немилая никому…
Голос сорвался, Настя прикусила губу. Сейчас расплачется, раскричится, упадёт на пол. Он уйдёт. Не терпит такого. Или чего похуже сделает. Выдохнула. В глазах мушки чёрные замелькали.
– Да не возьмёт тебя никто замуж больше. Только людей смешить, – Гриша резко замолчал, хмыкнул.
Настя поймала своё отражение в мутноватом стекле. День клонился к вечеру, мало света – оттого оно блёклое. А может, из Насти вытекла вся красота, что была когда-то. Через слёзы, капельки крови из прикушенных губ. Она совсем перестала смотреть в зеркало. Больше смотрела на Марусю. Все говорили, что дочь – вылитая она. Нос только отцовский – длинноват, тонкий, да только никогда не узнать, каким вырастет ребёнок, красивым ли, ладным ли. Дети – они все красивые. Откуда только потом блёклые взрослые берутся?
Ловила Настя в Марусе отголоски своей красоты. Черты – лоб, губы, щёки. Такие же видела и у себя когда-то. Так и помнила своё лицо. Тем и жива была. А что там в зеркале – да важно ли оно теперь?
Зашевелилась в углу тень мутного оконного отражения. Пошло оно волнами. Был там только смазанный образ Насти с растрёпанной косой – а вот стало расти из чего-то белого что-то серое. Формы размылись. Настя перевела взгляд и закричала.
Рот Гриши расплылся в стороны, зубы выдвинулись вперёд, заострились. Лицо стало узким, покрылось короткой шерстью. С челюсти закапала слюна – звонко, весенней капелью. Серая, вязкая.
Гриша упал на пол, впился пальцами в грязные доски, да так сильно, что содрал ногти. Или это из-под его ногтей, гладких, светлых, полезли когти – острые, мутные? Темно в комнате, но видно, как покрывается мехом шея, сужается грудь. Глаза из серых – цвета заячьего меха, у Маруси такие же! – сверкнули влажным багряным блеском, будто гранатовые бусины, капельки крови на белой шерсти овцы.