– сколько времени понадобится Рубу, чтобы отделаться от Октавии;

– вспоминает ли Стив нашу переглядку в понедельник на стадионе так же часто, как я;

– а как там дела у Сары (мы давненько не разговаривали);

– огорчаю ли я миссис Волф, знает ли она, что я вырос таким неприкаянным;

– как там сейчас парикмахер над парикмахерской.

А еще я понял на ходу, а потом – на бегу, что у меня нет даже никакой злости на парочку, которая меня обзывала. Я понимал, надо разозлиться, но нет. Временами мне кажется, что мне не помешало бы побольше дворняжки в крови.

Кладбище

Идем дальше, но пес по-прежнему держится на расстоянии. Без слов. Без вопросов.

Он ведет меня прочь – из города, в темноту, которая поначалу пахнет бедой. Но мы подходим ближе, и я понимаю: то, к чему мы идем, вовсе не беда. Это смерть.

Обычная тихоня смерть, во всей ее терпеливости.

Мы останавливаемся под угольно-черным небом, и я понимаю, что передо мной кладбище человечества. Здесь каждый, кто когда-то жил и умер, и каждый, кому предстоит жить и умереть. Мы все тут. До единого.

Пес замирает.

Голова его висит.

Она всегда висит. Можно сказать, болтается.

Могилы, насколько хватает глаз: бесконечность смерти.

Мы идем между ними, пока пес не замечает женщину, неподвижно стоящую у надгробья.

У нее в руках ни цветов, ни речей.

Человек вспоминает, вот и все.

Завидев нас, она бросает последний взгляд на могилу и уходит.

А мы подходим.

Опустив головы, туда, где она стояла.

Мы подходим, и я читаю имя на плите. Там какие-то слова, которых никак не разобрать, и даты, которых я не могу прочесть.

Четко вижу только имя:

КЭМЕРОН ВОЛФ.

Надеюсь, это правда.

4

– Эта псина – сплошное позорище, – сказал Руб, и я понял, что есть вещи, которые никогда не меняются. Вроде уходят, но возвращаются.

После той истории на остановке я вернулся домой, и после ужина мы с Рубом повели на обычную прогулку Пушка, соседскую собачку-козявку. Как всегда, мы накинули капюшоны, чтобы никто не узнал, потому что, говоря словами Руба, такая картина, как этот Пушок, – полный кошмарик.

– Когда Кит станет будет новую собаку, – заметил Руб, – скажем, чтобы выбрал ротвейлера. Или добермана. Ну или хоть какую-нибудь, с которой не стыдно показаться на люди.

Мы остановились на перекрестке.

Руб наклонился к Пушку.

Сладеньким голосом заворковал:

– А ты мелкий уродец, Пушок, а? Уродец? Уродец. Ты уродец, ты в курсе? – И псина облизнула губы и довольно запыхтела. Если б он только понимал, что Руб его обложил с ног до головы. Мы перешли улицу.

Мои ноги шаркали.

Ноги Руба танцевали.

Пушок скакал, и поводок-цепочка звенела в такт его пыхтению.

Разглядывая его сверху, я понял: тело у него крысиное, а вот шуба на нем – что-то непостижимое уму, иначе не скажешь. Как будто он тысячу оборотов прокурился в центрифуге. Засада была в том, что мы, вопреки всему, полюбили эту животину. Даже в тот вечер после прогулки я ему скормил кусок стейка, не доеденный Сарой за ужином. Вот незадача, мясо оказалось жестковато для Пушковых малюсеньких зубиков, и бедняга чуть не подавился.

– Итить твою, Кэм, – смеялся Руб, – ты что, уморить хочешь бедного уродца? Он ща задохнется.

– Я думал, разжует.

– Разжует, черта лысого. Ты глянь. – Руб махнул рукой. – Глянь!

– И что делать? – спросил я.

У Руба возникла идея.

– Может, тебе достать у него из пасти, пожевать и отдать?

– Что? – Я посмотрел на Руба. – Хочешь, чтобы я пожевал?

– Точно.

– Сам, может, пожуешь?

– Ну щас.

В общем, мы фактически оставили Пушка давиться. Уже было ясно, что все обошлось.

– Это закалит его характер, – изрек Руб, – ничто так не укрепляет волю собаки, как хороший кусок, застрявший в горле.