Брендина головка на моих коленях стала тяжелой – уснула сестренка, значит. Пока она спала, я глядела на небо сквозь ветви и листву и молилась о папином выздоровлении.

* * *

К тому времени как мама с тетей Мардж, оступаясь на склоне и поддерживая друг дружку, приблизились к нам, мои ноги вконец занемели. Вздумай я резко встать – они бы точно подкосились. Бренда крепко спала. Я принялась ее трясти.

– В школу пора, да?

– Мы не дома, сестренка. Неужто забыла, что мы поехали навещать папу?

Бренда села, потерла глаза:

– Мне тут не нравится, Морин.

– Мне тоже. Чертовски жуткое место.

– Чертовски жуткое, – повторила Бренда.

Мама с тетей Мардж уселись рядом с нами. Обе они улыбались – я решила, это добрый знак.

– Папе лучше? – спросила Бренда.

– Лучше, милая, – ответила мама.

– А что доктора говорят? Отпустят они папу с нами? У нас и деньги есть папе на трамвайный билет – ты им про это сказала, мама? – зачастила я.

– Нет, Морин. Папа еще не готов ехать домой.

Я смотрела на ряды окон и растирала затекшие лодыжки.

– У папы ничего не болит? Его не обижают? Ты передала ему привет от меня, мама?

– Дважды «нет» и один раз «да», Морин, родная. Папа идет на поправку, привет я ему передала, а он просил вам с Брендой сказать, что очень вас любит.

– Мне тут тоскливо, мама, возле этой больницы.

Тетя Мардж обняла меня:

– Мне тоже, Морин.

И тут раздался Брендин голосок:

– Чертова психушка!

Глава восьмая

Потом уже мама нас в лечебницу не брала. Мне хотелось быть поближе к папе, но я с мамой не просилась, потому что после первого визита меня стали мучить кошмары – будто под взглядами одинаковых окошек я вбегаю в темный коридор, он вьется и ветвится, бесконечный, пустой, и папы нигде нет. Я просыпалась с криком. Мама вела меня на кухню и отпаивала горячим какао. Короче, с тех пор по выходным она ездила к папе одна, а мы с Брендой помогали тете Мардж и дяде Джону на рынке.

Мама будила нас еще затемно. Мы надевали пальтишки, туго заматывали шарфы, натягивали перчатки. На крыльце поджидала тетя Мардж. За руки она долго вела нас пустынной улицей, а мама, стоя в дверях, махала вслед. На рынке мы оставались с тетей Мардж за прилавком. Дядя Джон бегал с тележкой туда-сюда, подвозил товар. Мне нравилось помогать тете и дяде, но весь день, пакуя по бумажным кулькам яблоки, груши и помидоры, я думала о папе. Перед глазами так и стояла картинка: папино лицо в оконной глазнице.

Папу лечили долго, очень долго. Я ужасно по нему тосковала. Мы с Брендой ходили в церковь – просить за него Пресвятую Деву Марию. Иными словами, мы ставили свечки возле ее изваяния. Очень оно нам нравилось. Дева Мария, в чудесном длинном-предлинном синем платье, в белом покрывале, с улыбкой простирала руки, будто говорила: давайте ко мне, я вас обниму. Куда приятнее было глядеть на нее, чем на распятого Иисуса; особенно пугали струйки крови из ран, нанесенных терновым венцом. То ли дело младенец Иисус в яслях, такой душка! Не то чтобы я не любила Иисуса. Любила и жалела, что ему так больно висеть на кресте. Но между Ним и Его матушкой мы с Брендой всегда выбирали последнюю.

Вообще-то, прежде чем взять свечку, следовало сунуть в щель денежку, но я была уверена, что Господь Бог мелочиться не станет. Ему ведь все-превсе известно; Он понимает: денег у нас нету ни пенни, мы почти нищие. Я молилась святому Фаддею, потому что он покровитель пропащих; на других святых в папином деле я не полагалась. А что папа – пропащий, мне было известно со слов тети Веры. «Дорогой святой Фаддей, – шептала я. – Пусть мой папа станет как другие папы, найдет работу и купит маме меховое манто». Мне хотелось, чтобы папа вернулся домой, да только не таким, каким я его знала. С другой стороны, рассуждала я, мой папа все же лучше, чем папа Моники, угрюмый рыжий бородач, грубиян, только и знает, что рявкать на своих домашних и дымить самокрутками. Моника рассказывала, как однажды от самокрутки у ее отца вспыхнула борода и миссис Молтби пришлось выплеснуть на мужа целый чайник чаю, вот смех-то.