К Тебе доносится докучный
напев, чтоб Ты мне внять не мог,
и я напев почти беззвучный,
неслыхан я и одинок.
Не я ли спрашивал порою
встревоженно, кто Ты такой;
и я, закатом ранен, вою,
томим сиротскою тоской;
ото всего отторгнут, бледный;
пространство для меня пустырь,
и в каждой вещи заповедный
находится мой монастырь.
Тогда Ты тоже посвященный,
всегдашний тихий мой сосед,
ярмом со мной отягощенный,
и Ты мой Бог, мой хлеб, мой свет.
Не знаешь Ты ночей, быть может,
бессонных, долгих, как века,
когда одно и то же гложет
ребенка, деву, старика.
Выносят смертный приговор
им вещи, не нуждаясь в речи;
белеют руки или плечи
во тьме, где призрачные встречи —
изображенья песьих свор.
Былое в будущем теперь,
где трупы видятся сплошные;
в плаще стучится кто-то в дверь,
предвестник бедствий и потерь,
все это отзвуки ночные,
а не петушьи позывные.
Сравнить бы с домом эту тьму,
где страх рукам наносит раны,
и где нужны для стен тараны,
но что ни шаг, везде капканы,
чтобы не выйти никому.
Так ночь за ночью кто-нибудь
не может, Бог ты мой, уснуть.
Ты есть, но где Ты, незаметно.
Так, значит, ищут Бога тщетно?
К чему молиться
на лестницах, где безответно
молитва длится?
Как на камнях не сетовать незрячим:
мы плачем, слышишь, Господи, мы плачем?
Ищу Тебя, когда идут они
к моим дверям; и Ты на них взгляни!
Кого мне звать в глухой ночной тени,
как не Того, чья сумрачная суть
глаз не дает Ему во тьме сомкнуть,
Того, Кто не страшится в глубине,
мрак плодоносный свету предпочтет,
но деревом ветвистым в тишине
на свет растет,
как запах, что в лицо повеял мне
из темных недр.
Ты Вечный, Ты явился мне, Ты щедр,
Ты словно сын, покинувший меня,
чтобы взойти по праву на престол,
где Ты царишь, Вселенную храня,
где каждая страна – всего лишь дол.
Не может незадачливый старик
в своем уединении глухом
увериться, как сын его велик,
к величью семенем отца влеком.
За счастие Твое дрожу подчас.
Как быть на кораблях чужих ему?
А я Тебя с Твоим бы счастьем спас,
вернув Тебя в родительскую тьму.
А что, если Тебя на свете нет
и время – разновидность пустоты?
Не может быть, что Твой потерян след:
евангелист писал, что вечен Ты.
Пусть я Отец, лишь Сыну суждена
та цельность, что во мне повреждена;
таит Он все, чего мне в прошлом жаль,
в грядущем возвращает времена,
Он море; даль и глубина.
Молюсь я без кощунств, Тебя я чту,
учили книги древние меня,
что мы с Тобою, Господи, родня.
Дарю Тебе любовь я. Ту и ту…
Признайся, разве любит сын отца?
Не Ты ли прочь от грозного лица,
от рук пустых ушел в расцвете лет,
чтобы слова отца вписать в завет,
который редко кто потом прочтет?
И не сочтет ли вдруг в стремленьи смелом
сын сердце отчее водоразделом?
Не в прошлом ли отец наш произрос,
и не сочтем ли мы его чужим?
Не потому ли мы теперь бежим
от блеклых рук и выцветших волос?
Пусть он героем был, но в свой черед
расти мы будем, он, как лист, падет.
Для нас Его забота – тяжкий гнет,
а голос – камень, так что, сам не свой,
понять Его пытается живой.
Никто сказать, что понял, не дерзнет.
Но величайшей драмой между Ним
и нами остается громкий шум;
и мы напрасно в рот Ему глядим:
слогов отдельных не вмещает ум.
Его нам вдалеке не рассмотреть;
когда бы нами Дальний дорожил,
Ему давно пришлось бы умереть,
чтоб мы поверили, что здесь Он жил.
Таков отец наш. И Тебя отцом
звать мне поныне?
С таким отцом я всюду на чужбине.
Но Ты мой сын. Души не чают в сыне,
ведь сын единственный – сладчайший в жизни дар,
пускай взрослеет он. Пускай бывает стар.
Чтобы Тебя я лучше видеть мог,
мне погаси глаза. На что мне уши?
Я до Тебя дошел бы и без ног,
как я, без языка молились души,