Он как-то там по-свойски договорится с Богом,
И я снова буду прыгать по жизни бандерлогом»…
Шестое декабря. 5.30 вот уже.
Я сижу в Bon Genie на четвёртом этаже,
Высоко над рельсами, высоко над проводами,
И гляжу на них на всех подобно
расчувствовавшейся даме:
Насажай им, Господи, ангелочков в бородý
И благослови их трамваи на резиновом ходу,
Благослови их синотеку,
Благослови дискогогу;
Пусть лелеют свою жизнь, как единственную ногу.
Может быть когда-нибудь кто-то из них
иль их наследников
Всё-таки захочет дышать без посредников!

«Охладел мой чай и окружающая его посуда…»

Охладел мой чай и окружающая его посуда.
Эй, Патек Филипп! Забирай меня отсюда!
Или – лучше – всунь свой Bloody Mary
в эту руку мою,
И я ещё попою!

«Толком непроизносимые…»

Толком непроизносимые
И полностью околпаченные,
Чьи усилия тщетны,
А попытки стать лучше робки;
Выцветшие, оставленные,
Заброшенные, потраченные,
Принадлежащие партии
Проталкивающих пробки —
Замерли. Что-то в мире
Сдвинулось с мёртвой точки,
Чем-то повеяло – невозможным,
Неуловимо.
И переставший писать
Читает новые строчки
Возникшие сами, написанные
Краем крыла херувима.

«Бывает так, что жаворонок…»

Бывает так, что жаворонок
Или другая птица
Ляжет на ветер крыльями
Так, чтобы не шевелиться,
И парит над землёю,
Вовсе не двигаясь с места,
Словно бы у неё
Каникулы или фиеста;
И до того, что внизу,
Ей нет никакого дела,
Потому что она потеряна
В Том, для чего взлетела.
И, видя это, мы тоже
Замираем, чувствуя сами,
Что Автор Полёта и Неба
Смотрит её глазами.

«Не должны ни живым, ни мёртвым…»

Не должны ни живым, ни мёртвым,
Разве только небесному своду:
Это нами Господь целует,
Это нами – пьёт воду.
Нам не видно – что будет и было,
Ни провидеть, ни оглянуться:
Лишь в кромешном сумраке плоти
Светит то, чего не коснуться,
Светит так, что из букв – слово;
И море поёт волнами:
Спасибо тебе, Господи,
Спасибо за то, что нами.

«Люди считают, что неба нет…»

Люди считают, что неба нет,
Раз его не достать руками.
В предрассветной тьме река разговаривает
С плывущими над ней облаками.
Единственный, кто слышит их разговор, —
Одинокая серая птица;
И за это ей никогда
Не суждено приземлиться;
У неё внутри песня,
Которая не может быть спета.
Она – единственная, кто знает
О приближении рассвета.

«На севере диком растёт одиноко…»

На севере диком растёт одиноко
На горной вершине сосна;
Ветви у неё под током,
В сердце весна.
Ничего не понимая со сна,
Она выходит на родные просторы,
В кармане у неё просфоры
Из соседнего кошачьего монастыря.
Ах, сосна, это не зря!
Скоро прозвучит горизонтальный набат
И тот, кто был выхухоль, станет богат:
Спляшет, споёт, пройдётся колесом
И обернётся летающим псом;
Взовьётся в воздух как нашатырь
И направится в ближайший кошачий монастырь —
Просить прощения за представителей собачьей породы,
Бессмысленных рабов своей вздыбленной природы.
Аве, мяу! – скажет пёс.
И навсегда исчерпает этот вопрос.
А сосна со своей верхотуры
Будет зачарованно читать партитуры
Песен, весен, зрелищ, хлеба
И пронизывающего нас насквозь неба.
Вот так и живётся на севере диком
Всем, обвитым жимолостью и повиликом.

«На площади Москвы…»

На площади Москвы,
На месте Ленинграда
Стоит высокий лес,
А в нём живёт отрада;
Она не знает слов,
Не принимает прений,
Она проходит сквозь
Надежд и устремлений;
В её жилище нет
Ни выхода, ни входа;
Она одета в цвет
Заката и восхода;
В горниле древних сов
И стрекотаньи белок
Всё есть. Но нет часов,
Часов у этих стрелок.
Прощай, печальный бес,
Искать меня не надо;
За этой дверью – лес,
И в нём моя отрада.

«Муза, воспой мексиканский простор горделивый…»

Муза, воспой мексиканский простор горделивый,