– Значит, у тебя проблемы с матерью?

– С некоторых пор стало легче.

– Авторитет в вашей семье не отец, а мать. Произошла подмена образов. Она заняла его место, отсюда и твой блок. По-моему, тебе стоит выбрать литературное поприще. Нравится идея?

– Хочу стать фотографом. А ты когда поняла, чем будешь заниматься?

Сесиль задумалась. Молчала и щурилась, как будто пыталась вспомнить.

– Не знаю.

– Преподавание тоже неплохое дело.

– Мне почему-то вдруг стало страшно. Ты только представь, маленький братец, – всю жизнь иметь дело с болванами вроде нас! Стараешься, из кожи вон лезешь, а они тебя ненавидят.

– Забавно, в воскресенье отец задал мне тот же вопрос. Он хочет, чтобы я поступил в торговую школу, потому что будущее – за электробытовой техникой.

– Какой ужас! Нельзя питать любовь к продаже ванн и стиральных машин.

– Он зарабатывает много денег.

– Вот, значит, чего ты хочешь?.. Не верю, Мишель! Только не ты!

* * *

На следующий день Сесиль объявила, что бросает учебу, потому что не хочет вечно быть преподавателем литературы.

– Может, стану психологом.

Я не был уверен, что это хорошая идея, но промолчал.

– Спасибо тебе, маленький братец.

– За что?

– За то, что мы поговорили. Ты единственный человек, с которым я могу поговорить по-настоящему.

– А с Франком не можешь?

Она улыбнулась так печально, что мне стало не по себе, пожала плечами, словно все это не имело значения, потом, в одну секунду, горькая складочка у рта исчезла, лицо просияло улыбкой.

– Можно тебя сфотографировать, Сесиль?

– Валяй. Ты не представляешь, какое это облегчение – избавиться от диссертации.

– Мне казалось, тебе нравится.

– Мой научный руководитель – коммунист и хочет порадовать Арагона – они иногда пересекаются. Будь он марешалистом[79], предложил бы мне взять Клоделя. Я люблю литературу, но не преподавание. К этому нужно иметь призвание, которого у меня нет.

* * *

Вскоре после этого разговора она получила открытку от Франка все из того же Майнца-на-Рейне, в которой он все тем же телеграфным стилем сообщал о скором возвращении. Пришло и длинное письмо от Пьера. Сесиль аккуратно вскрыла конверт и осторожно достала два листка. Я читал по ее губам и слышал голос Пьера:

Моя дорогая Сесиль,

мы вот уже две недели не видели и не слышали ни одного партизана. Наша система слежения и обнаружения так хорошо отлажена, что мы пресекаем практически все попытки проникновения. Им удаются прорывы с побережья или со стороны Тебессы, чуть дальше на север, но на нашем участке и в районе Сук-Ахрас все спокойно. Одного из наших ранили – этот придурок упал с крыши, куда залез, чтобы установить радиоантенну. Бо́льшую часть времени мы занимаемся разминированием подступов к линии Шалля. Иногда находим пару-тройку мин. Мы остаемся в засаде по два дня кряду, но еще ни разу не сумели сцапать повстанцев. Они боятся нас как чумы, а если и обстреливают, то с такого далекого расстояния, что мы этого даже не замечаем. Никто не жалуется. Лучше уж быть здесь, чем поддерживать порядок в Алжире или Оране. Если бы правительство отдало приказ перейти границу, мы бы давно всех их покрошили. Они по ту сторону, напротив нас, и им известно, что мы за ними не придем. Мы отсиживаемся за нашей колючей проволокой, под сторожевыми вышками, отделенные от врага границей, простой линией на песке пустыни, а они преспокойно возвращаются в Тунис и отсиживаются там. Они трусы, только и умеющие, что пытать и убивать фермеров и беззащитных крестьян, а увидев нас, разбегаются, как кролики. Была надежда, что с появлением де Голля все изменится, мы их сделаем, прихлопнем как мух раз и навсегда, но ничего не происходит. Никакой ясности нет.