Она кивает, пожалуй — резковато, и это выдает в ней нервное напряжение.

— Я спрашиваю, потому что мне интересно, — продолжаю спокойно, — ну и на самом деле, вы же понимаете, что любому вашему знакомому есть о чем беспокоиться. Так ведь?

Капустина опускает глаза.

Конечно, она понимает.

Просто, наверное, в её лазурных мечтах о её трехмесячном пребывании в психиатрической частной клинике никто не знал. Тем более, её отец много усилий приложил, чтобы слухи не распространялись, но профессорат все понял сам. Уже когда прошла неофициальная информация о попытке самоубийства.

Господи, какое же трэшовое было время. Когда один взрыв следовал за другим, и все большая площадь реальности взвивалась в воздух, чтобы осесть на землю пылью и руинами.

— Юлий Владимирович, я хочу задать один вопрос, — неровно покашливает Капустина, и в её голосе я слышу острое напряжение. Кажется, из-за этого вопроса она ко мне и подошла сейчас.

Смотрю на телефон. Ни звонка, ни СМС. Минута моего освобождения все так же далека.

— Я в вашем распоряжении.

— Почему вы тогда послали ко мне Катю?

Ох, уж это «тогда».

Капустиной даже выделять его голосом не было нужды. Я слишком хорошо помню тот день.

День, когда Капустина чуть не вышла с балкона восьмого этажа.

День, когда меня сдернул с лекций звонок Антона, который пришел домой после школы и нашел мать на кухне без сознания.

День, когда я не нашел минуты на последний звонок Холеры.

День, после которого в учебном совете мои ставки взлетели почти до небес, но если бы мне дали выбор — я бы совершенно точно от репутации, полученной такой ценой, отказался.

Жаль, что выбора не было.

Никакого, кроме как браться за лопату и разгребать все эти проблемы. И вкушать их послевкусие, по полной.

Но для Капустиной это, конечно, только день, когда она едва не покончила с собой. Потому что это ведь оставило неизгладимый след в её жизни.

— Я ведь вам ничего не рассказывала, — отрывистый голос Капустиной звучит требовательно, — вы не могли знать, что я ту запись просто уничтожила. Вы…

— Ты в ноль была на лекциях, — проговариваю, припоминая то утро, — и дело было даже не в том, что внешне ты походила на человека, ограбившего алкомаркет. Просто на тебе не было лица. Когда ты ушла с пар — меня это напрягло. И Иванову я к тебе посылал чисто по интуиции. Чтобы убедиться, что все в порядке.

— Это могло сделать хуже, — Капустина залпом допивает свой кофе, — у нас с ней тогда… Вы помните.

— Вы тогда разругались, да, помню, — отстраненно наблюдаю, как мимо стеклянной стены кофейни идет неторопливо приметная парочка. Женщина, как это говорится — «с опытом», в ней чувствуется зрелость, но и назвать её «в возрасте» язык не поворачивается. Что-то в ней мерещится смутно знакомое, но спустя минуту плотных размышлений я сдаюсь. Вероятно, родительница кого-то из бывших студентов. Приметная, вот и врезалась в память. Лично, вроде, не знакомы.

Она хрупкая, но бодро шагает вперед и ведет за собой малявку в белом сарафанчике в вишенках. Малявка совершенно бесподобная, с двумя хвостиками на макушке и веселым громким ртом. Она что-то там лепечет на своем, детском, и я испытываю смутную жалость, что не слышу, что именно. Стекло этому мешает.

— Юлий Владимирович, — покашливает Капустина, и в первую секунду я испытываю необъяснимое раздражение, что меня отвлекают от созерцания колоритного дуэта, пробирающегося к выходу из ТЦ. Но все-таки беру себя в руки и разворачиваюсь к Анне лицом.

— Мы ведь не просто поругались с Катей, — проговаривает Капустина, — мы даже подрались. Вы нас разнимали. Но послали вы ко мне её. Почему? Это ведь был риск.