– Погодь, отец! – возмутилась моя гордыня. – А хозяина спросить, ёжкин блин?!

– А кто тут хозяин? – наглец стал осматривать горницу. – Нетути! То, что занял домишко, как лиса – барсучью нору, не делает тебя хозяином. Я и так тебе милость великую явлю, что домового привёл, да вместе мы тут ремонт справили. К утру бы уже на том свете с чертями беседовал, или в кого вы люди там веруете.

– Мы – люди? А вы тогда, кто?

– Не подпечник11 я, а кикимор! – почти сразу с моим вопросом и ответ от неруси пожаловал.

– Кикимор в моём лесу и так в достаточности, вакансии закончились. До весны с дочуркой здесь перебьётесь, там поглядим.

– Не хочу на фатер шея сидеть. Вы давать мне свой арбайтен… работа, – взвилась до сих пор рта не разевавшая черноглазая, ихь бин кайн юнгес мэдхен12.

– Хватит, Агнешка, по-тарабарски молоть. Знаю, вы, кикиморы, быстро языки перенимаете. Говори по-нашенски, – приказал дед, – а что не мальенькая, понял уже. К Бабе Яге в ученицы пойдёшь?

– Баба Едза? Ведзма-людожёрка? Добже13! – обрадовалась девчушка.

И тут, братки, стало мне тоскливо-претоскливо от таких новых знакомств. Я уже смекнул, что леший семейку кикимор мне в сожители определяет. Конечно, двум смертям не бывать, но за душу свою очень боязно стало. Зря я, видно, хождением в церковь пренебрегал частенько, да молился без усердия. Вот – с нечистью спутался! А при мысли о Бабе Яге, сердечко и вообще в пятки спрыгивало.

– Добже вечур, – снова протянул руку, – пана име Федька? Ма име – Марек.

На Федьку я обиделся и поправил, руку пожимаючи:

– Фёдор Никифорович я! По разнице лет можешь величать просто Фёдором.

– А это – Агнешка, – притянул и обнял мужик девушку с косичками, – Цурка, дочка мойа. Мы – кикиморы.

– Да понял уже, – смирился с неизбежным я, – где ж разместить вас, изба-то невеликая.

– Мы не жием в избе. Ни, правильно: жием, но нас не видачно и не слычачно. Появляемся, кожда надо. Ежли заприяжничаем с паном, шкоду не делаем, только корысть.

– Да я бы и рад заприятельствовать, да не чем.

– Раз надзём, – в руках гостя по волшебству возникла бутыль вина зелёного, – потом нельзя: пан чествовать повинен.

– Фу, пьянь, – выругался леший и потянул Агнешку за руку, – пойдём, дочурка, с твоей учительницей познакомлю.

Так и почали мы с Мареком век вековать, зиму зимовать. Научил кикимор меня, что и зимой кое-что съедобное в лесу разыскать получается, ежели умеючи. Токма животных всяких бить не дозволял. Говорил, что зверь тоже душу имеет. Ну тут, что взять: нечисть необразованная, некрещёная.

А по весне, по замыслу Марека, стали мы кирпичи лепить, обжигать, да печь из них на полянке перед избой складывать. Очень ему о винокурне мечталось. Кикимор к той поре уже бойко по-нашему изъяснялся. Только пришепётывал временами:

– Котёл кожда глиняный ставить, дров много поджебно, и горячку гегуловать чажко. Хвосты и головы попадут. Качество неправильное.

Тут я опешил:

– Какие хвосты?! Какие головы?! Говорил же, что зверюгу бить неправильно. Ты что, нечисть, из рыбы самогонку варить удумал? Или из живых человеков?! Да я тебя, ёжкин блин!…

– Не кипячись, – Марек растаял в воздухе, уйдя от моего могучего удара и появился на безопасном расстоянии, – то не людовы головы и не рыбные хвосты. Так прозывают первак, сивуху, плохое вино. После него голова болит.

– А что ж с вина голове не болеть? – не понял я, – На то оно и вино. На другой день похмеляешься, не работаешь. Святое дело! И поучительно: с первака и вправду не то что пить, жить не хочется. Не принимаешь на грудь седмицу, и дела в справу идут. А будь вино вкусным? Тогда, глядишь, и бабы себе для веселья наливать станут.