Как раз в комарином саду, меж курятником и халабудой, меня и пронзила мысль: не знаю, как кто, а я живу именно благодаря той страшной и многогрешной войне! Не упади дядя Бо в Черное море, меня скорей всего назвали бы по-другому.

«А с другим именем, сам знаешь, – и жизнь другая».

– Что? Что вы сказали?


Последние слова я произнес вслух.

Летчик Рябушкин, ободренный внезапно вспыхнувшим диалогом, на минуту застыл с полуоткрытым ртом.

Но потом повел свое дальше:

– …так я ж вам уже полчаса вталдыкиваю: Бог знает, что вокруг творится. То есть именно Бог, в конечном счете, и знает, что творит. А война – она ничего не знает! Она – мертвая. И потому законам Божиим неподвластна. Она создает механически или рождает естественным образом мертвых людей. Мертвые люди войны – вот-вот хлынут сюда, на Донбасс! И тогда никакая техника, никакие «сушки» с «градами», никакие гаубицы с фугасами – не помогут. И учтите! Мертвые всегда побеждали живых.

– Вот даже как…

– Да-да! Поэтому мертвых и надо перевести в разряд живых. Проще говоря, оживить. Чем хотите: наукой, сказочной живой водой, церковным или сочинительским словом!.. Да вы не отворачивайтесь! Вы поймите! Война – не под Богом ходит! Кроме мертвых людей, она, знай себе, вытачивает, а потом сама же и уничтожает искусственные солдатские и офицерские фигурки. Игрушки мы для нее, солдатня пластиковая, куклы, сапогом разлопнутые…

Летчик Рябушкин вошел в раж. Я думал, он сейчас обрушит столик и перевернет всю кофейню вверх дном.

Но тут заскулила Нера, летчик стал собаку гладить, потихоньку успокоился, рассказал про то, как Нерочка, подаренная подполковником Зубко, вывела его к своим. И как он с чудесным черно-серым лабрадором ходит сегодня по улицам пустого Донецка. Как сам стал поводырем для Неры и чувствует неслыханную собачью благодарность, которая одна только в жизни ему теперь и подмога…


Нетерпеливо попрощавшись и едва ли не силой засунув Рябушкину в нагрудный карман московскую визитку, вышел я на улицу.

Крылья жизни и крылья смерти, пока еще не разъединенные, близкородственные, подхватили меня, поволокли по Университетской вниз.

Это был опасный, хотя и пеший, полет: дважды я чуть не попал под машину, и, в конце концов, меня остановил военный патруль.

Тут уж я решил все воспоминания и размышления прекратить и присел на случайно подвернувшийся пень-скамейку.

Но мысли побежали все те же.

Думалось: у этой спрятанной войны – уже наготове тайные вместилища и неброские, но необходимые атрибуты: тихое гудение принтеров, полоски скотча, налепленные крест-накрест на широкие стекла, гербовые листовки, обучающие, как вести себя при артобстреле, негромкие командирские голоса подтянутых, даже молодцеватых мужчин в штатском, которых можно было заметить в то утро сквозь открытые и лишь наполовину зашторенные окна нижних этажей.

Но главный признак новой войны – грязно-розовый воздух: лихорадочный, зловещий.

Воздух – главный переносчик будущих лихолетий и чумных поветрий, он как вестник – со стесанным напрочь лицом: оно – зеркально-гладкое, слегка кровит, чуть гноится. Но нет на этом лице ни носа, ни губ, ни глаз: все начисто пропало…

Тут же я вспомнил вчерашний блеск Кальмиуса: на его бронзово-латунной поверхности явно читались водяные знаки войны.

Читались они, конечно, только тогда, когда было желание к воде приглядеться. И одним своим видом сообщали всем, кто это мог ощутить: война – зреет, она спешит, она летит, не провороньте начало, готовьтесь! Потому что войну эту некому пока остановить…