– Это Джим, мой друг, – сказал китаец, указывая на чёрного человека.

– Он тоже китаец? – из фантома детской, должно быть, вредности буркнула я, словно мне было лет восемь.

– Нет, он негр… Он приехал из Вашингтона, он аспирант. Джим сам построил свой домик. Джим прекрасно разбирается во всём. Сейчас увидишь, – с этими словами китаец пригласил меня в галерейку. – Джим пишет и продаёт картины, он талантлив…

Кажется, Джим действительно был талантлив: у него получались неплохие копии Ци Байши. На мгновение я утонула в «Бабочке и цветущей сливе», незаслуженно постигнув вечный закон растения и насекомого, но мне помешал традиционный набор простейших фраз: «Hi, I’m Jim!.. What’s your name?.. Do you speak?..», etc.

Я обернулась, назвалась Клеопатрой и слабо спикнула по инглишу, снизу вверх – неправильным тоном иероглифа, – поглядывая на Джима. В нём умещалось метра два или около того. Ещё в нём умещались ночь и снег – угольно-чёрная кожа и белые-белые зубы, ногти, белки глаз – тоже чёрных. Курчавые волосы выбивались из-под треуголки времён, наверное, барона Мюнхгаузена. Остальное казалось вполне традиционным: джинсы, свитер, кеды, только всё очень большое и, как бы это сказать, понарошное.

Джим пригласил нас к столу: столом назывался ящик, служивший когда-то тарой марокканским апельсинам. Вместо стульев использовались точно такие же ящики, но для бананов и, видимо, распиленные. Китаец достал рисовую водку, огурцы и крабовые палочки. Джим крякнул от удовольствия – видимо, талантливые художники, неплохо копирующие Ци Байши в далёком российском лесу, всегда крякают от удовольствия при виде рисовой водки.

После третьей заговорили про гохуа[36] и традиционные каноны, а после пятой вышли к воде. Я мысленно просила реку раскрыть тайну её течения, но река молчала. Я вспомнила о Сиддхартхе и растрогалась – после рисовой водки я часто вспоминала Сиддхартху, да, впрочем, не только после рисовой! Стало грустно и я позволила себе прочесть то, что никогда раньше не позволяла – любимое стихотворение в жанре ци. И каково же было моё удивление, когда Джим на неизвестном мне инструменте заиграл ту самую мелодию «Ицзяннань»!

Я причесалась
И спешу скорей
Окинуть взглядом с башни
Даль речную —
Там всюду лодки,
Только нет одной…
Косой луч солнца
Гаснет над волной,
И отмель погрузилась
В тьму ночную[37].

– Оставь, – сказал после долгой паузы китаец. – Оставь.

– Кого? Что? – удивилась я.

Китаец смотрел на меня как на больного ребёнка и повторял «Оставь» как мантру, заглядывая в самую глубь. Я же долго-долго, как мне казалось, смотрела в самую глубь китайца, пока не поняла, что давно уже кричу на весь лес и бегу куда-то.

Картина была ещё та: так называемая Клеопатра, продирающаяся через ёлки-палки, а за ней – негр и китаец, тоже продирающиеся через ёлки-палки. Потом все устали и сникли. Джим, чтобы окончательно успокоиться, начал рассказывать об истоках спиричуэлса, плавно перейдя к своему первому «русскому» новому году:

– Я был в лесу, один. У меня была палатка «Зима» и две бутылки водки.

– Что такое палатка «Зима?» – спросила я.

– Обыкновенная, только тёплая и с трубой. В «Зиме» не холодно даже в минус двадцать.

Я поёжилась и, кажется, действительно оставила то, о чём говорил китаец час назад.

После той поездки я заболела, не могла ни говорить, ни ходить – мой китаец же отлично справлялся с ролью сиделки и носил меня на руках в туалет. Никогда в жизни ни один китаец не носил меня на руках в туалет и не смотрел так виновато:

– Это из-за меня! – говорил он, обматываю мою шею шарфом. – Нельзя после рисовой водки русской женщине лезть осенью в реку! Русская женщина, пусть даже Клеопатра, не может сочетать «Ицзяннань» и моржевание!