Капитан вскоре явился, сопровождаемый кривым старичком.

– Что это, мой батюшка? – сказала ему жена. – Кушанье давным-давно подано, а тебя не дозовешься.

– А слышь ты, Василиса Егоровна, – отвечал Иван Кузмич, – я был занят службой: солдатушек учил.

– И, полно! – возразила капитанша. – Только слава, что солдат учишь: ни им служба не дается, ни ты в ней толку не ведаешь. Сидел бы дома да богу молился; так было бы лучше. Дорогие гости, милости просим за стол.

Я счел за благо не высказывать удивление капитанским неумением обучить службе пару десятков солдат. Придержал при себе и мнение о бесхистростном признании в означенной глупости его женой в присутствии малознакомого офицера, равно как и о суждении о пользе молитв вместо военных учений.

Мы сели обедать. Василиса Егоровна не умолкала ни на минуту и осыпала меня вопросами: кто мои родители, живы ли они, где живут и каково их состояние? Услыша, что у батюшки триста душ крестьян, «легко ли!» – сказала она; – «ведь есть же на свете богатые люди! А у нас, мой батюшка, всего-то душ одна девка Палашка; да слава богу, живем помаленьку. Одна беда: Маша; девка на выданьи, а какое у ней приданое? частый гребень, да веник, да алтын денег (прости бог!), с чем в баню сходить. Хорошо, коли найдется добрый человек; а то сиди себе в девках вековечной невестою».

Я взглянул на Марью Ивановну; она вся покраснела, и даже слезы капнули на ее тарелку. Несмотря на явную глупость этого создания – не от большого же ума при подобной материнской болтавне, несомненно, повторяющейся изо дня на день, можно было рыдать во время обеда, да еще в присутствии только что впервые увиденного молодого человека, – мне стало жаль ее; и я спешил переменить разговор.

– И Вам не страшно, – вопрошал я, обращаясь к капитанше, – оставаться в крепости, подверженной всяческим опасностям?Привычка, мой батюшка, – отвечала она. – Тому лет пятнадцать как нас из полка перевели сюда, и не приведи господи, как я боялась проклятых этих нехристей – башкирцев да татар! Как завижу, бывало, рысьи шапки, да как заслышу их визг, веришь ли, отец мой, сердце так и замрет! А теперь так привыкла, что и с места не тронусь, как придут нам сказать, что злодеи около крепости рыщут.

– Василиса Егоровна прехрабрая дама – заметил важно отец Герасим. – Иван Кузмич может это засвидетельствовать.

– Да, слышь ты, – сказал Иван Кузмич: – баба-то не робкого десятка.

– А Марья Ивановна? – спросил я, чтобы поддержать разговор: – так же ли смела, как и вы?

– Смела ли Маша? – отвечала ее мать. – Нет, Маша трусиха. До сих пор не может слышать выстрела из ружья: так и затрепещется. А как тому два года Иван Кузмич выдумал в мои именины палить из нашей пушки, так она, моя голубушка, чуть со страха на тот свет не отправилась. С тех пор уж и не палим из проклятой пушки.

Да уж, – подумалось мне, – Хороша же крепость, комендант которой по прихоти крепостницы-жены и взбаламошной дочки, сходящей с ума от безделия и нерастраченных жизненных соков, за два года ни разу пушку не опробовал. Да и из Оренбурга, что в сорока верстах всего, комиссия ни разу, видать, не заезжала – хороши же нравы в нашем войске.

Мы встали изо стола. Капитан с капитаншею отправились спать; а я пошел к отцу Герасиму, с которым и провел целый вечер, пытаясь склонить этого горького пьяницу к философскому спору на теологические темы. Впрочем, безо всякого успеху.

Так началась моя жизнь в Белогорской крепости. Подробности почти пятилетнего моего сущестования в этом уголке я вынужден опустить за неимением места, а к тому же, ничего любопытного поведать не могу – обычные свинцовые мерзости русской жизни. Особого внимания на тяготы я не обращал, посвящая все свободное время, коего было в достатке, чтению литературы, выписываемую мною в избытке из столицы – от Горация и Вергилия, до Княжнина и Димитрия Переднего, благодаря чему знания мои постоянно усиливались, а душа укреплялась верой в возможность перемен даже в несчастном отечестве нашем.