– Ты… Правда? Так ты веришь Стали?
– Я верю тебе, малышка, поскольку орогены чувствуют притяжение Луны, когда она проходит близко. Осознание ее для вас так же естественно, как сэссить землетрясения. Но к тому же я ее видел. – Его глаза сужаются и взгляд резко фокусируется на Нэссун. – Зачем же тогда этот камнеед рассказал тебе о Луне?
Нэссун делает глубокий вдох и тяжело выдыхает.
– Я на самом деле просто хотела жить где-нибудь в хорошем месте, – говорит она. – Жить где-нибудь… с тобой. Я была бы не против работать и делать все, чтобы стать хорошим членом общины. Я могла бы быть лористом, наверное. – Она чувствует, как напрягаются мышцы челюсти. – Но я нигде не могу найти такой жизни. Только если буду скрывать, кто я есть. Мне нравится орогения, Шаффа, когда мне не приходится ее скрывать. Я не думаю, что владеть ею, быть… р-роггой… – Ей приходится замолчать, она вспыхивает, пытается стряхнуть стыд от того, что произнесла такое плохое слово, но плохие слова сейчас самые верные. – Я не думаю, что это делает меня странной или злой. – Она снова заставляет себя замолчать, сбить свои мысли с этого направления, поскольку это ведет прямо к «но ты же делала такие плохие вещи». Нэссун неосознанно скалится и стискивает кулаки. – Это неправильно, Шаффа. Неправильно, что люди хотят меня видеть странной, плохой или злой, они ведь так делают меня плохой… – Она мотает головой, подыскивая слова. – Я просто хочу быть такой, как все! Но я не такая – и все, многие, все ненавидят меня за это. Ты единственный, кто не ненавидит меня за… за то, что я есть. И это неправильно.
– Да, неправильно. – Шаффа приваливается спиной к своему рюкзаку с усталым видом. – Но ты говоришь так, малышка, будто попросить людей справиться со своими страхами – простое дело.
И хотя он не говорит этого, но Нэссун внезапно думает: Джиджа не смог бы. Желудок внезапно так подступает к горлу Нэссун, что ей приходится на миг заткнуть рот кулаком и подумать о пепле и о том, как у нее замерзли уши. В желудке у нее нет ничего, кроме горстки фиников, которые она только что съела, но ощущение все равно отвратительное.
Шаффа, против своего обыкновения, не пытается утешить ее. Он лишь настороженно смотрит на нее, но в остальном его лицо непроницаемо.
– Я знаю, что они не смогут. – Да, если говорить, то становится легче. Желудок не успокаивается, но больше она не ощущает приступа сухой рвоты. – Я знаю, они – глухачи – всегда будут бояться. Если уж мой отец не смог…
Тошнота. Она отметает эти мысли, не закончив предложения, а затем продолжает:
– Они всегда будут бояться, и нам вечно придется так жить, а это неправильно. Должен быть способ… уладить. Неправильно, что этому нет конца.
– Ты намерена исправить это, малышка? – спрашивает Шаффа. Он говорит мягко. Она понимает, что он уже догадался. Он знает ее намного лучше, чем она сама, и она любит его за это. – Или покончить с этим?
Она встает на ноги и начинает расхаживать взад-вперед по маленькому кружку между ее рюкзаком и его. Это помогает успокоить тошноту и дерганье, от которого повышается какое-то напряжение у нее под кожей, имени которому она не знает.
– Я не знаю, как это исправить.
Но это не вся правда, и Шаффа чует ложь, как хищник чует кровь. Глаза его сужаются.
– А если бы ты знала, как все исправить, ты сделала бы это?
И тут вспыхивает воспоминание, которое Нэссун больше года не позволяла себе вызывать в памяти или думать о нем. Она вспоминает свой последний день в Тиримо.
Она приходит домой. Видит отца среди каморки. Он тяжело дышит. Она не понимает, что с ним. Почему в тот момент он не похож на ее отца – глаза слишком расширены, челюсть слишком отвисла, плечи поникли, словно ему больно. А затем Нэссун вспоминает, как посмотрела вниз.