Зачастую мы не хотим знать, что о нас думают другие. Никто не хочет жить с мыслью, что его недолюбливают. Эмпатия удел тревожных. Она появляется у человека, когда нет иных возможностей получить от окружающих информацию о себе и отношениях в семье. Мои родители не разговаривали со мной, они и друг с другом-то почти не говорили — сразу переходили на крик. Потому я научилась чувствовать их гнев заранее, до того, как они начинали ругаться. Но была у этого и обратная сторона. Я научилась чувствовать, когда я людям нравлюсь, и активно пользовалась этим.
Я смотрю на Ронни и понимаю, что нравлюсь ему. Ощущать чистую и искреннюю симпатию со стороны такого простодушного человека приятно и волнительно. Мне трудно оторваться от его живых понимающих глаз. Трудно не смущаться вместе с ним, когда он ловит себя на том, что разглядывает меня. Мы ведём какую-то бессмысленную беседу. Я беспокоюсь о том, не станет ли ему плохо от этого пирога. Конечно, в нём много патоки и прочих консервантов, но всё же я не могу быть уверена, что он безопасен. Шон же ожидаемо наслаждается моим смятением. Даже толком не участвует в разговоре, только изредка кивает да отвечает на вопросы Ронни.
Я почти уверена, что когда мы вернёмся с мужем домой, меня настигнет расплата за эти любезности с соседом. Но я ни о чём не жалею. Ведь благодаря Ронни совсем ненадолго я почувствовала себя кем-то другим — обычной нормальной женщиной, вызывающей в мужчине чувства и эмоции, а не просто бледной тенью Шона Роджерса. Это дорогого стоит.
Мы прощаемся с Ронни и возвращаемся домой. Переступая порог, я глубоко вдыхаю, словно пытаюсь прыгнуть с трамплина в неизвестную глубину. Хотя глубина моей бездны мне хорошо известна.
— Твоё любопытство удовлетворено? — спрашивает Шон самодовольно.
— Да, вполне, — киваю я, не поднимая на него глаз.
— Вот и славно, — выдыхает он и улыбается. — А теперь иди ко мне.
Чувствуя страх и смятение, я подхожу к мужу и подаюсь в его объятия. Он снимает мою шляпку и отбрасывает её в сторону, а после жадно впивается в мои губы. Я неуверенно отвечаю на его поцелуй и несмело обнимаю его. Он прижимает меня к себе, видимо позабыв про сломанные рёбра. Во всяком случае, мне хочется верить, что он именно забыл. Пытаюсь отстраниться, шиплю от боли. Чувствую, как его рука расстёгивает молнию на спине. В голове мелькает мысль: «Что, прямо здесь? Он хочет сделать это в гостиной?» Мне становится немного неловко от того, что дверь не заперта. И пусть в такое время к нам вряд ли кто-то может заглянуть, гипотетическая вероятность этого, заставляет сильно переживать.
— Шон, что если нас кто-то увидит? — шепчу я, отталкивая его.
Тот бросает на меня свирепый взгляд. А после стаскивает с меня платье и ведёт за руку к окну.
— Что ты делаешь?! — в отчаянии восклицаю я.
Он не отвечает, лишь оголяет мою грудь, а затем разворачивает лицом к окну — выставляет меня напоказ, будто манекен в витрине. Я в панике прикрываюсь руками, но он стягивает с меня бельё и заставляет прогнуть спину. У меня нет варианта не подчиниться. Он сдавливает мою талию, причиняя адскую боль. Приходится просто закрыть глаза и опереться руками на подоконник.
— Прошу, давай поднимемся наверх, — шепчу, чувствуя жгучий стыд.
— Да брось, Николь! Тебе же нравится, — отвечает Шон увлечённо. — Ты вся течёшь, хотя я толком и не касался тебя.
Не уверена, что есть смысл объяснять ему, что возбуждена я по другой причине. Уже очень давно у нас ничего не было. Одного его поцелуя оказалось достаточно, чтобы моё тело среагировало. Едва ли ему будет интересно знать об этом. Он уже увлечён своей новой игрой, и ему нет дела больше ни до чего. Я смирилась с тем, что порой у Шона появляются очень странные кинки.