– Какая ты красивая, красивая, – шептал он. – Любуюсь твоим лицом и станом. Очарован, покорен твоей красой! Что за сноровка, что за отвага и ещё: главное твое достоинство…

Миронег приподнялся на локте, протянул костистую руку, пытаясь ухватить Тат за край одежды, но та ускользала.

– …ты молчалива, о дочь бескрайних степей!

– Мать родила меня в лесу, на берегу той речки, которую христиане называют Сулой, – ответила Тат. – И я знаю много слов христианской речи. И одно из этих слов – твое название, Аппо. Трудное слово. Плохое.

– О, да! – Миронег лег на спину, сложил руки на груди. Гримасу на его лице можно было бы назвать улыбкой, если б раны на лице, всё ещё причинявшие сильное беспокойство, не мешали ему улыбаться.

– Добродетель! – проговорил он, наконец.

– Словоблудие, – эхом отозвалась половчанка. – Ступай себе, неотвязный. Оставь. Засни! Не хочу тебя!

Закончив варить зелье, она окунула в казан кусок чистого полотна. Тат протирала раны и ссадины на голове и теле Миронега, тихо нашёптывая слова. Язык казался Твердяте незнакомым. Он долго прислушивался, стараясь найти знакомые созвучия, но слышал лишь страстные клятвы Миронега.

– Я сокрушу любые стены, я совершу такие подвиги, что сказители ужаснутся моей отваге! И тогда, о дева степей, ты возлюбишь меня и взойдешь на брачное ложе. Сама взойдёшь!

Твердята заснул под его бормотание с улыбкой на устах.

На рассвете купец, как обычно, нашел Тат при входе в его палатку. Половчанка крепко спала на пропахшей конским потом попоне. Колос и Касатка стояли рядом, дремали, низко склонив головы к её ногам. Под телегой сопел, отдуваясь и смердя, лохматый Сила, а Миронега и след простыл.

– Эй, Огузок! Вставай, Любослав-горемыка! Где опять Миронега потеряли?

Твердята ходил от телеги к телеге, нещадно пиная караванщиков. Колос неотступно следовал за ним, тыкал мордой меж лопаток, фырчал гневно, но пока не пинался.

– К пьешвятым угодникам подалшя духовные подвиги совейшать… – сказал кто-то.

Твердята замер. Кто ж это посмел ёрничать, кто вздумал насмехаться? Глядь, а из-под телеги рожа неумытая лезет – борода всклокочена, в волосах вши скачут. Сила – лесник! Хотел уж Демьян Фомич пудовый свой кулак с неумытой харей соединить, да побрезговал, но побагровел.

– На конь! – взревел новгородский купец. – Искать княжеского родича! Эх, навязали мне докуку!

Тут и воеводы явились, при полном вооружении, при конях, будто и не ложились с вечера. И суета собирающегося в путь каравана им не помеха. Снова собачатся. Как и не устанут!

– Эх, снова задал задачу, святотелый блудень, – гудел Каменюка. – Мы с вечера по-над Днепром двигаться порешили, а что, если он в степь подался? Мерин у него никудышный. Если половецкие охотнички его не повяжут, то уж волки непременно сожрут!

– Старец Апполинарий – божий человек! – ярился Дорофей Брячиславич. – Сколь раз спасал его Всевышний от разных напастей! Что ни затеет Миронег – всё ему с рук сходит. Другой бы уж и жизни решился, но только не он. Хранит его Господь!

– По-нашему, он пьяница, брехун и блудодей. А по-вашему – божий человек! – рявкнул Каменюка.

Воевода Дорофей и шипел, и десницу на рукоять меча возлагал, а Каменюка знай своё талдычит:

– Брехун и блудодей…

Первым тронулся с места крытый рогожами воз муромчанина Голика, за ним последовала вереница вьючных коняг. Жены муромских возчиков подвязывали к возкам свои закопчённые котелки, а их смурные мужья в последний раз перед отправкой в дневной переход проверяли упряжь, в то время как первые повозки каравана уже катились по наезженной дороге в сторону Днепра, к Переславлю. А Каменюка всё твердил своё, будто заведенный: «блудодей» да «брехун». А у воеводы Дорофея бранные слова стали колом в глотке, и он лишь ворчал с придыханием, хрипел, как цепной пёс.