– Околеть можно, – сказал Марсель, – дурочка. Пошли обратно.
И он неловко взял ее за руку. Теперь она стала покорной, она отвернулась от парапета и пошла за ним. Старый араб на лестнице, по-прежнему не шевелясь, смотрел, как они спускались в город. Она шла, не видя никого вокруг, согнувшись под грузом огромной, внезапно навалившейся усталости, она еле тащила свое тело, чей вес теперь казался ей неподъемным. Ощущение восторга прошло. Теперь она чувствовала себя слишком большой, слишком толстой, слишком белой для того мира, в который только что заходила. Ребенок, юная девушка, худой мужчина, юркий шакал – вот единственные существа, которые могли тихо топтать эту землю. Что же теперь будет тут делать она – тащиться до сна, до смерти?
И в самом деле, она дотащилась до ресторана, за ней шел муж, внезапно молчаливый или жаловавшийся на усталость, а она слабо пыталась побороть простуду, чувствуя, как от нее повышается температура. Потом она дотащилась до кровати, а там к ней присоединился Марсель и сразу, ни о чем ее не спрашивая, погасил свет. В комнате царил ледяной холод. Жаннин чувствовала, как холод пробирает ее до костей, и в то же время температура ползла вверх. Она с трудом дышала, кровь пульсировала в жилах, не согревая ее; в ней нарастал какой-то страх. Она повернулась, старая кровать затрещала под ее весом. Нет, ей не хотелось болеть. Муж уже спал, ей тоже следовало спать, так было нужно. Через слуховое окно до нее долетал приглушенный шум города. На старых патефонах в мавританских кафе крутились смутно знакомые гнусавые мелодии, доносившиеся до нее сквозь неспешный шум толпы. Надо было спать. Но она все пересчитывала черные палатки; перед закрытыми глазами мелькали неподвижные верблюды; необъятное одиночество выкручивало душу. Да, зачем она приехала? С этим вопросом она заснула.
Чуть позже она проснулась. Вокруг нее царила абсолютная тишина. Но где-то на границе города в немой ночи выли охрипшие собаки. Жаннин вздрогнула. Она снова повернулась на другой бок, почувствовала своим плечом твердое плечо мужа и внезапно, в полусне, прижалась к нему. Она уносилась в сон, но не погружалась в него, она с неосознанной жадностью цеплялась за это плечо, словно за свой самый надежный причал. Она говорила, но из ее рта не вылетало ни единого звука. Она говорила, но вряд ли слышала сама себя. Она не чувствовала ничего, кроме тепла, исходившего от Марселя. Уже больше двадцати лет, каждую ночь, вот так, в его тепле, они всегда были вдвоем, даже в болезни, даже в путешествиях, как сейчас… Да и что бы она делала одна в доме? Детей нет! Может быть, именно этого ей не хватало? Она не знала. Она следовала за Марселем, вот и все, она испытывала удовольствие от чувства, что кто-то в ней нуждается. Он давал ей единственную радость – ощущать себя необходимой. Конечно, он ее не любил. У любви, даже исполненной ненависти, не бывает такого насупленного лица. А какое у него лицо? Они занимались любовью по ночам, не видя друг друга, на ощупь. А бывает ли другая любовь, не в сумерках, любовь, заявляющая о себе в полный голос средь бела дня? Этого она не знала, но она знала, что Марсель нуждался в ней, и что она нуждалась в том, чтобы он в ней нуждался, что она жила этим ночью и днем, особенно ночью, каждую ночь, когда он не хотел быть один, не хотел стариться, не хотел умирать, и у него делалось упрямое выражение лица, какое она иногда узнавала на лицах других мужчин, – единственное общее выражение для этих безумцев, что прячутся за маской разума, пока не попадут во власть бреда, который заставит их броситься от отчаяния к телу женщины и без всякого желания спрятать в нем страх, навеянный ночью и одиночеством.