Ни один вздох, ни один звук, не считая редкого приглушенного потрескивания камней, крошащихся в песок под действием холода, не нарушал одиночество и тишину, окружавшие Жаннин. Впрочем, через какое-то мгновение ей показалось, что в небе над ее головой происходит какое-то тяжелое вращение. В толще холодного и сухого ночного неба безостановочно рождались тысячи новых звезд и, подобно мерцающим льдинкам, скользили и скользили к горизонту. Жаннин не могла оторвать глаз от этих дрейфующих огней. Она поворачивалась вместе с ними и благодаря этому движению, при котором она оставалась на месте, постепенно воссоединялась с глубинами своей души, где теперь холод сражался с желанием. Звезды падали перед ней одна за другой, гасли среди камней пустыни, и с каждой упавшей звездой Жаннин все больше и больше раскрывалась навстречу ночи. Она дышала, она забыла о холоде, о весе живых существ, о безумной или застывшей жизни, о бесконечном страхе перед жизнью и смертью. После стольких лет, в течение которых она, спасаясь от страха, все бежала и бежала, не видя перед собой никакой цели, она наконец остановилась. И теперь ей показалось, что она нашла свои корни, в ее теле, уже не сотрясаемом дрожью, снова бурлил жизненный сок. Прижавшись животом к парапету, устремившись к беспокойному небу, она слышала только, как успокаивается ее растревоженное сердце и как в ее душе воцаряется тишина. Созвездия уронили последние гроздья звезд чуть ближе к горизонту пустыни и замерли. И тогда ночная вода с невыносимой нежностью стала наполнять Жаннин, затопила холод, постепенно поднялась из темной сердцевины ее существа и непрерывным потоком разлилась по всему ее телу, вплоть до рта, наполненного стоном. Еще мгновение – и над ней, упавшей на холодную землю, раскинулось все небо.
Когда Жаннин с теми же предосторожностями вернулась, Марсель не проснулся. Но когда она легла, он заворчал, а через несколько секунд резко сел. Он заговорил, а она не понимала, что он говорит. Он встал, включил свет, хлестнувший ее по лицу, как пощечина. Он вразвалочку подошел к умывальнику и долго пил минеральную воду из стоявшей на нем бутылки. Он уже собирался нырнуть под одеяло, но, встав коленом на кровать, посмотрел на нее непонимающим взглядом. Она плакала навзрыд, она не могла сдержаться.
– Это ничего, милый, – повторяла она, – ничего…
Ренегат, или Смятенный дух
Каша, какая каша в голове! Навести бы там порядок. С тех пор как мне отрезали язык, другой язык без устали молотит в мозгу, или еще что-то, а может быть, и кто-то: говорит, замолкает, опять за свое, и я слышу многое, чего не произношу, какая каша, а откроешь рот – будто галька зашуршит. Порядок, к порядку, – твердит язык и тут же о другом, да, порядка я всегда желал. Одно по крайней мере не вызывает сомнений: я жду миссионера, который должен прибыть мне на смену. Я поджидаю его на тропе в часе ходьбы от Тегазы, притаившись среди обломков скалы, сидя на старом ружье. Над пустыней занимается день, сейчас пока холодно, очень холодно, но вот-вот навалится жара, здешняя земля сводит с ума, а я, да я уже и счет годам потерял… Нет, еще последнее усилие! Миссионер должен приехать сегодня утром, а может, и вечером. Говорили, он будет с проводником, возможно, у них один верблюд на двоих. Ничего, я подожду, я жду, а что дрожь, так это только от холода. Потерпи немного, жалкий раб!
Как же долго я терплю. Дома, в Центральном массиве[1], мужлан отец и темная баба – мать, вино, похлебка с салом всякий день, но больше вино, кислое, холодное, и долгая, долгая зима, наледь, сугробы, омерзительные папоротники, о, как я хотел бежать, разом порвать со всем, зажить по-настоящему, под ярким солнцем и с прозрачной водой. Я поверил кюре, когда он рассказывал о семинарии, он занимался со мной каждый день, благо времени у него было предостаточно в нашем протестантском селе, где он и по улицам-то ходил крадучись, вдоль стен. Он говорил о будущем, о солнце, мол, католицизм – это солнце и есть, учил меня читать, вдалбливал латынь в мою тугую башку: «Смышленый малый, но упрям, как осел», – да, голова у меня и впрямь неподатливая, за всю жизнь, сколько я ни падал, ни кровинки. «Воловья башка», – скажет, бывало, скотина отец. В семинарии мне почет, новобранец из протестантских мест – победа для них, встречали меня, ровно солнце над Аустерлицем. Тусклое, прямо скажу, солнышко, все из-за вина, хлестали кислое вино, и дети выросли с гнилыми зубами, убить-то надо бы отца, впрочем, исключено, чтоб он подался в проповедники, поскольку давно уже помер, кислое вино в конце концов пробуравило ему дырку в желудке, так что остается застрелить миссионера.