– Мои родственники дошли до ручки, – неожиданно продолжила она. – Хотели поскорее выдать меня замуж. А я, когда почувствовала, что жизнь – пустая штука, нашла для себя… – она торжествующе стрельнула глазами в небо, – нашла для себя кое-что!
Карлайл не торопил, и она выпалила:
– Смелость, только и всего; смелость как жизненный принцип, от которого нельзя отступать. Тогда-то у меня и появилась твердая вера в себя. Мне стало ясно, что все мои кумиры прошлых лет увлекали меня именно проявлениями смелости. В житейских ситуациях я искала только смелость. Вот, например, в профессиональном боксе: человек избит, окровавлен, но все равно поднимается с ринга, хоть и знает, что пощады не будет; я требовала, чтобы поклонники водили меня в бойцовский клуб; куртизанкой проплывала через этот гадюшник, смотрела на толпу как на грязь под ногами, что хотела, то и делала, плевала на чужое мнение, во всем потакала себе, чтобы умереть так, как сама задумала… У тебя закурить есть?
Он молча протянул ей сигарету и поднес зажигалку.
– И все равно, – продолжила Ардита, – мужчины – и юнцы, и старики – ходили за мной табунами: они по большей части не могли сравниться со мной ни умом, ни положением, но тем не менее все жаждали меня заполучить – прибрать к рукам этот необыкновенный, гордый ореол, которым я себя окружила. Ты меня понимаешь?
– Наверное. Ты всегда выходила победительницей и никогда не извинялась.
– Ни разу!
Она стала у кромки, на миг замерла распятием на фоне неба, потом описала в воздухе темную параболу и, улетев вниз футов на двадцать, без малейшего всплеска прорезала воду между двумя серебристыми гребешками.
И вновь ее голос поплыл вверх из бездны:
– А смелость позволяла мне пробиваться сквозь унылое серое марево и подниматься не только над людьми и обстоятельствами, но и над серостью самой жизни. Для познания ценности вечного и цены преходящего.
Она уже карабкалась на утес, и по завершении этого монолога рядом с Кертисом возникла ее голова с мокрыми соломенными волосами, распавшимися на прямой пробор и отброшенными назад.
– Так-то оно так… – усомнился Карлайл. – Можешь называть себя смелой, но твоя смелость, если вдуматься, досталась тебе по праву рождения. Своеволие у тебя в крови. А на меня порой нападет такая тоска, что даже смелость видится пустой и безжизненной.
Ардита сидела у кромки, обхватив колени и рассеянно глядя на белую луну; Кертис находился чуть поодаль: он замер в нише, как придуманный бог в алтаре.
– Не хочу строить из себя Поллианну[6], – начала Ардита, – но ты не до конца меня понимаешь. Моя смелость – это вера: вера в собственную стойкость… в то, что радость вернется, что будет еще надежда, искренность… А пока этого не произошло, мне думается, надо сжать губы, вздернуть подбородок, широко раскрыть глаза – и обойтись без глупых улыбок. Я ведь много раз обжигалась и не ныла, хотя женщины обжигаются куда больнее, чем мужчины.
– А вдруг, – предположил Карлайл, – радости с надеждами слегка припозднятся, а занавес уже опустится для тебя навеки?
Ардита встала, подошла к гранитной стене и с усилием взобралась на следующий уступ, футов на десять – пятнадцать выше.
– В таком случае, – откликнулась она, – я уйду непобежденной!
– Не вздумай оттуда нырять! Спину сломаешь, – быстро проговорил он.
Она расхохоталась:
– Кто, я?
Неспешно раскинув руки, она замерла, как лебедь, и сердце Карлайла переполнила теплая, лучистая гордость за это совершенство юности.
– Мы парим, как на крыльях, по черному воздуху, – крикнула она сверху, – а ноги у нас вытянуты, словно дельфиний хвост, и нам кажется, что до этого серебра еще лететь и лететь куда-то вниз, но вдруг оно принимает нас в свои теплые объятия, а волны покрывают ласками и поцелуями.