– Нет, мэм. Не напроказничал.
С тарелкой в руках Лукас вошел в дверь своего дома и начал подниматься по лестнице. Его одолевало ощущение: что‐то не так, это досконально знакомое ему место (где воняла газом лестница с тусклыми лампочками и деловито шуршащими бумагой крысами) изменилось за сутки, сделалось копией себя самого, копией нечеткой – в отличие от абсолютно четкого дня, проведенного им на фабрике.
Гостиная по‐прежнему оставалась самой собой. Отец, как и раньше, сидел в кресле у окна, пристроив рядом свою машину.
Лукас сказал:
– Добрый вечер, отец.
– Привет, – ответил отец.
Его работа заключалась в том, чтобы дышать и смотреть в окно. Он занимался ею уже больше года.
Лукас достал из буфета три тарелки и разложил по ним принесенную еду. Одну тарелку он поставил перед отцом и сказал:
– Твой ужин.
Отец кивнул, но продолжал смотреть в окно. Вторую тарелку Лукас понес матери в спальню.
Она лежала в постели – как сегодня утром, когда он уходил, и как вчера вечером. Дыхание ее, этот невесомый, чуть скребущий звук, наполняло темноту. Лукасу на мгновение показалось, что квартира похожа на фабрику, а родители – на машины, которые всегда остаются собой, всегда поджидают, пока Лукас придет, потом уйдет, потом снова придет.
Он сказал с порога:
– Мама, я принес тебе ужин.
– Спасибо, милый.
Он поставил тарелку на столик возле кровати. Сам сел на краешек матраса рядом с неясным контуром матери.
– Может, тебе порезать? – спросил он. – Может, я тебя покормлю?
– Ты такой хороший. Такой хороший мальчик. Посмотри только, что с тобой сделалось.
– Мама, это всего лишь пыль. Она отмоется.
– Нет, милый. Я так не думаю.
Он отломил вилкой кусок картофелины и поднес ей ко рту.
– Поешь, – сказал он.
Она не реагировала. Повисло молчание. К удивлению Лукаса, ему от этого стало неловко.
– Может, тогда музыку послушаем?
– Давай, если хочешь.
Он взял с прикроватного столика музыкальную шкатулку, повернул рычажок. Шкатулка тихо запела:
– Не сердись на меня, – сказала мать.
– Я и не сержусь. Ты хорошо сегодня поспала?
– Как тут уснуть, когда твой брат так шумит?
– Как он шумит? – спросил Лукас.
– Он поет. Пусть кто‐нибудь ему скажет, что голос у него совсем не такой ангельский, как он думает.
– Саймон поет тебе?
– Ага, но слов я никак не разберу.
– Поешь немножко, хорошо? Тебе надо есть.
– Как по‐твоему, он не мог выучить какой‐нибудь другой язык?
– Тебе все приснилось.
Он снова взял вилку, поднес кусок картофелины вплотную к ее губам. Она отвернулась.
– Он с колыбели такой. Все время то плачет, то поет, как раз когда вздремнуть вздумаешь.
– Мама, пожалуйста.
Она открыла рот, и он, как только мог бережно, положил в него еду. Мать сказала с набитым ртом:
– Прости меня.
– Ты жуй. Жуй и глотай.
– Если б узнать, что ему от меня нужно, он, может, и отстал бы.
Скоро он понял по ее дыханию, что она уснула. Он напряженно вслушивался, пытаясь уловить голос Саймона, но в комнате было тихо. Тут он с тревогой подумал, что мать может задохнуться, подавившись картошкой. Собравшись с духом – он понимал, что поступает неправильно, но что ему еще оставалось? – Лукас засунул пальцы ей в рот. Там было темно и сыро.
На языке он нащупал картошку, уже пережеванную. Он достал эту кашицу и положил себе в рот. Потом жадно доел остаток ее ужина, пошел в гостиную и там проглотил свой собственный. Отец так и не сдвинулся со своего места у окна. Съев и его порцию, Лукас отправился спать.