Перечить было невозможно. Разве мог он отказаться сделать что‐то, от чего ей будет приятно?

Он сказал:

– Ну если ты так хочешь.

Она надела цепочку ему на шею. Маленький золотой диск медальона повис у него на груди. А недавно он касался ее кожи.

– Спокойной ночи, – сказала она. – Поужинаешь – и сразу в кровать.

– Спокойной ночи.

И тут она его поцеловала – не в губы, но хоть в щеку. Повернулась, вставила в замочную скважину ключ. Он чувствовал на своей коже ее поцелуй и тогда, когда она уже отстранилась.

– Спокойной ночи, – сказал он. – Спокойной ночи, спокойной ночи.

– Иди, – велела она. – Сделай, что должен сделать для отца и матери, а потом спать.

Он сказал:

– Я возношусь от луны, я возношусь из ночи.

Она обернулась к нему с порога. Во взгляде той, которая прежде так много смеялась, которая первой пускалась в пляс, была такая скорбь. Может, он обманул ее ожидания? Усугубил ее печаль? Он стоял, понурившись, пригвожденный к месту ее взглядом. Она повернулась и скрылась за дверью.


Дома он собрал какой мог ужин для себя и отца. Что‐то еще оставалось из купленного для поминок – жирный шматок ветчины, желе, остатки хлеба. Он выложил все это перед отцом, тот моргнул, сказал “спасибо” и начал есть. Прожевав кусок, он дышал из своей машины.

Мать все еще была в постели. Как им быть с едой, если она в скором времени не встанет?

Пока отец ел и дышал, Лукас отправился в родительскую спальню. Он тихо, нерешительно толкнул дверь. Спальня была темной, полной полированного дерева и шерстяных покрывал. Над кроватью висело распятие, темнея на фоне траурного мрака.

Он позвал:

– Мама?

Лукас услышал, как шевельнулись простыни. Услышал еле слышное дыхание.

– Кто тут? – спросила она.

– Только я, – ответил он. – Только Лукас.

– Лукас, любовь моя.

У него затрепетало сердце. На какой‐то миг показалось, что он может поселиться здесь с матерью, в этой сладкой теплой тьме. Что он может остаться с ней и читать ей из книги.

– Я тебя разбудил? – спросил он.

– Я никогда не сплю. Подойди.

Он сел на краешек кровати. Ему было видно, как разметались по подушке ее волосы. Ему были видны ее нос и щеки, темные пятна на месте глаз. Он коснулся ее лица. Оно было горячим, сухим, словно присыпанным пеплом.

– Хочешь попить или поесть? – спросил он. – Чего‐нибудь принести?

Она сказала:

– Что с тобой случилось? Отчего это ты так потемнел?

– Я был на работе, мама. Это просто пыль.

– А тогда где же Лукас?

– Мама, вот он я.

– Ну конечно это ты. Я опять немножко путаю, правда?

– Давай я принесу тебе воды.

– За курами нужен пригляд. Ты позаботился о курах?

– О курах?

– Да, детка. Уже поздно, да? Думаю, уже очень поздно.

– У нас нету кур.

– Нету?

– Да.

– Прости меня. Раньше у нас были куры.

– Ничего страшного, мама.

– Ох, легко тебе говорить “ничего страшного”, когда ни кур нет, ни картошки.

Лукас погладил ее по голове и сказал:

– Я божество и внутри и снаружи, все становится свято, чего ни коснусь и что ни коснется меня.

– Верно, мой дорогой.

Лукас тихо сидел рядом с ней, поглаживая ее по голове. Когда‐то она была живой и горячей, любила поспорить, легко гневалась и редко смеялась. (Только Саймон умел ее рассмешить.) Год или даже дольше она понемногу угасала – старалась все раньше и раньше разделаться с работой и лечь, но все еще оставалась собой, порывисто-нежной и ранимой, помнящей о долге и давних затаенных обидах. Теперь, когда Саймон был мертв, она превратилась вот в это – в лицо на подушке, спрашивающеепро кур.

Лукас сказал:

– Музыкальную шкатулку принести?

– Хорошо бы.

Он сходил в гостиную и вернулся со шкатулкой. Поднял так, чтобы матери было видно.