Так говорил он, упрекая, и вместе с тем жаловался, молил богов и людей о защите и, проливая обильные слезы, обнимал своего сына.

34. За Квинта Фабия стояло величие сената, расположение народа, помощь трибунов и воспоминание об отсутствующем войске; с другой стороны, превозносились непобедимая власть римского народа, военная дисциплина и эдикт диктатора, всегда соблюдавшиеся, как воля богов, и Манлиевы приказы, и принесенная в жертву для общей пользы любовь к сыну. Так поступил-де некогда и Луций Брут[518], основатель римской свободы, по отношению к двум своим сыновьям, теперь же добродушные отцы и снисходительные старики, когда дело касается презрения к чужой власти, прощают юности нарушение военной дисциплины, как нечто маловажное. Он, Папирий, будет настаивать, однако, на своем решении и ничего не уступит из законного наказания по отношению к тому, кто вопреки его приказанию дал битву, несмотря на то что религиозные обряды были нарушены и ауспиции сомнительны. Будет ли вечно продолжаться величие диктаторской власти, это не от него зависит; но Луций Папирий нисколько не ограничит ее прав; он желает, чтобы власть трибунов, неприкосновенная сама по себе, не посягала, при помощи своего протеста, на власть римских начальников и чтобы народ не уничтожил именно в его лице диктатора и право диктатуры. Если народ это сделает, то потомки тщетно будут обвинять не Луция Папирия, а трибунов и ложный приговор народа; ибо, если раз нарушена военная дисциплина, то воин не будет повиноваться приказанию центуриона, центурион – приказанию трибуна, трибун – приказанию легата, легат – приказанию консула, начальник конницы – приказанию диктатора; никто не будет питать уважения к людям и богам; не будут исполняться распоряжения полководцев, не будут принимаемы в расчет ауспиции; воины без отпуска будут в беспорядке бродить в завоеванной и во вражеской стране; позабыв о присяге или руководясь лишь своеволием, они будут оставлять службу, когда захотят, будут покидать осиротелые знамена; не будут сходиться по приказанию, не будут различать, сражаются ли они днем или ночью, на удобном или неудобном месте, по приказанию ли полководца или без него, и не будут охранять знамен, не будут держаться рядов своих; наподобие разбоя, военная служба, вместо освященной обычаем и клятвой, станет делом слепой случайности. «Обвинениям в этих преступлениях, – сказал Папирий, – подвергайте себя во все века, народные трибуны, на свои головы примите вину за своеволие Квинта Фабия!»

35. Недоумевавших трибунов, теперь уже больше дрожавших за себя, чем за того, для которого нужна была их помощь, освободило от этого гнета единодушие римского народа, который обратился к диктатору с просьбами и мольбой – ради него освободить от казни начальника конницы. Когда народ обратился к просьбам, к нему присоединились также трибуны и убедительно просили диктатора отнестись снисходительно к человеческой ошибке и молодости Квинта Фабия; они говорили, что он достаточно наказан. Уже сам юноша, уже отец его Марк Фабий, забыв о споре, пали на колени и просили диктатора оставить гнев. Тогда диктатор, водворив тишину, сказал: «Хорошо, квириты! Одержала верх военная дисциплина, победило величие власти, существование которых на будущее время подвергалось опасности. Квинт Фабий, который сражался вопреки распоряжению полководца, не освобождается от наказания, но, признанный виновным, отдается в дар римскому народу, отдается в дар трибунской власти, которая идет к нему на помощь из милости, а не на законном основании. Живи, Квинт Фабий, осчастливленный больше этим согласием граждан, выразившимся в защите тебя, чем тою победой, которая незадолго перед тем приводила тебя в восторг; живи, дерзнувший на такой подвиг, которого тебе не мог бы простить даже и отец, если бы стоял на месте Луция Папирия! Со мною ты можешь помириться, когда захочешь; римскому же народу, которому ты обязан жизнью, ты не можешь оказать большей услуги, как ту, если этот день послужил для тебя достаточным уроком в мирное и военное время быть в состоянии подчиняться законной власти».