Идиллия совершенно постная, не вызывающая и намёка на катарсис, но я как заворожённый смотрел на неё, не мигая, и вздрогнул когда позади раздался голос дяди:
– И тебя она не оставила равнодушным?
– Что? – я растерянно обернулся. – Я не слышал, когда ты подошёл.
Дядя приблизился к картине, с минуту молча на неё смотрел и наконец произнёс:
– Вот уже полвека её загадка не даёт мне покоя. В семидесятых один невероятно талантливый художник подарил её мне. Фёдор Лепехин. Он не остался в истории только потому, что его жизнь оборвалась слишком рано. Двинулся рассудком и перепутал дверь с окном.
Я видел его в ту пору, незадолго до смерти. Страшное зрелище, надо сказать. Глаза впали, ногти обгрызаны, волосы сальные, длинные, и сам как скелет тощий. Но Федя был моим другом, и я как мог пытался его поддерживать. Последние полгода он перестал писать даже то, что должен был по работе, а в чём причина – рассказать отказывался. Отмахивался, мол, пустяки. Потом начал оправдываться, что все мы материалисты, а он просто приболел. Только как в это поверить? Федя слышал про материализм разве что на съездах союза художников и вряд ли толком понимал, что это значит.
Однажды его всё-таки прорвало. В тот день хватило стакана водки, и полилось бурным потоком всё, что так его мучило, а я с готовностью слушал и пытался уловить суть. Федя рассказал, как целый год, каждую ночь видел во снах одну и ту же картину, запомнил её до мельчайших подробностей и просто не мог не написать. Он взялся за дело с тем пьянящим восторгом, с каким создают настоящие шедевры. И вот результат. Творец любит править свои произведения, потому что видит какие-то изъяны, которые не дают покоя, но в этот раз идеал был достигнут.
– И что? Он так восхитился своим талантом, что с ходу чокнулся? – спросил я, устав ждать развязки.
– Нет, это было только начало. Скажи, что ты видишь на этой картине?
– Ну, вроде ничего особенного. Лес, пруд, как-будто церквушка за деревьями маячит, люди разные гуляют. Вон, дамочка с ребенком уток кормит. Сам же видишь.
В ответ дядя удовлетворённо хмыкнул, похлопал меня по плечу и заявил:
– Федя не написал на ней ни одного человека.
Я не поверил. Слишком это походило на очередную мистификацию, а дядя как всегда запутался, где правда, а где вымысел.
– Откуда же они тогда взялись? – подыграл я.
– Кто знает? Федя и сам ломал над этим голову, пока не надорвался. Твердил, будто все, кто появились на картине, постоянно двигаются. Стоит только отвернуться, как они оживают.
– Может ему это на нервной почве показалось?
– Ты так думаешь, потому что не видел его глаза. Я бывал в жёлтом доме и знаю, как смотрят психи. С фанатичной убеждённостью или на грани истерики, если разум не покинул их окончательно. Они с особой болью принимают то, что никто не может их понять. Но Федя знал, что это невозможно и что рассказывать про картину никому нельзя, иначе его сочтут ненормальным. Именно от этого он сошёл с ума, а не наоборот.
– Почему ты раньше никогда об этом не рассказывал?
Дядя холодно взглянул на меня и резко ответил:
– Рассказывал, и не раз. Вот только слушать ты никогда не умел.
Всё, что я смог сказать в ответ, было неискреннее:
– Ну, извини.
Но дядя и не думал обижаться. Просто сообщил, что ужин ждёт на столе и уже, наверное, остыл, а затем направился к двери.
Я ещё немного постоял у картины, зачем-то пытаясь уловить хоть самое мимолётное движение. Будто все персонажи притворялись и в любой момент могли вздохнуть или дёрнуться. А потом удивился, насколько отвык от подобных историй, раз стал таким впечатлительным, и покинул галерею, оставив жить полотна своей жизнью в кромешной темноте.